Журнал - «Подвиг» 1968 № 02
Однажды после многочасового допроса он посадил меня вечером в машину и повез через всю Прагу к Градчанам, над Нерудовой улицей.
— Я знаю, ты любишь Прагу. Посмотри Неужели тебе не хочется вернуться сюда? Как она хороша! И останется такой же, когда уже тебя не будет…
Он был умелым искусителем. Летним вечером, тронутая дыханием близкой осени, Прага была в голубоватой дымке, как зреющий виноград, пьянила, как вино: хотелось смотреть на нее до скончания веков…
— И станет еще прекраснее, когда здесь не будет вас, — прервал его я.
Он усмехнулся не злобно, а как-то хмуро и сказал:
— Ты циник.
Потом он не раз вспоминал этот вечерний разговор.
— Когда не будет нас… Значит, ты все еще не веришь в нашу победу?
Он задавал этот вопрос потому, что не верил сам. И он внимательно слушал однажды то, что я говорил о силе и непобедимости Советского Союза. Это был, кстати сказать, один из моих последних допросов.
— Убивая чешских коммунистов, вы с каждым из них убиваете частицу надежды немецкого народа на будущее, — не раз говорил я Бему. — Только коммунизм может спасти его в будущем.
Он махнул рукой.
— Нас уже не спасешь, если мы потерпим поражение, — он вытащил пистолет. — Вот смотри, последние три пули я берегу для себя.
…Но это уже характеризует не только его. Это характеризует эпоху, которая клонится к закату.
Интермеццо о подтяжках
У двери противоположной камеры висят подтяжки. Обыкновенные мужские подтяжки. Предмет, который я никогда не любил. Теперь я с радостью поглядываю на них всякий раз, когда открывается наша дверь. В этих подтяжках — крупица надежды.
Когда попадаешь в тюрьму, где тебя, возможно, вскоре забьют до смерти, первым делом у тебя отбирают галстук, пояс и подтяжки, чтобы ты не повесился (хотя отлично можно повеситься с помощью простыни). Эти опасные орудия смерти хранятся в тюремной канцелярии до тех пор, пока какая-нибудь Немезида из гестапо не решит, что надо послать тебя на принудительные работы, в концлагерь или на казнь. Тогда тебя приводят в канцелярию и с важным видом выдают галстук и подтяжки. Но в камеру эта вещи брать нельзя. Ты должен повесить их в коридоре около дверей или на перилах напротив. Там они висят до твоей отправки как наглядный знак того, что один из обитателей камеры готовится в невольное путешествие.
Подтяжки у противоположной двери появились в тот самый день, когда я узнал, какая судьба ожидает Густину. Товарища из камеры напротив отправляют на принудительные работы с той же партией, что и Густу. Транспорт еще не отбыл. Он неожиданно задержался, говорят, потому, что место назначения разбомбили дотла. (Ничего себе перспектива!) Когда отправится транспорт, никому не известно. Может быть, сегодня вечером, может быть, завтра, может быть, через неделю или две. Подтяжки напротив еще висят. И я знаю: пока они здесь, Густина в Праге. Поэтому я поглядываю на подтяжки радостно и с любовью, как па сообщников Густины, которые ей помогают… Она выиграла уже день, два, три… Кто знает, что это может дать? Не спасет ли ее лишний день промедления?
Все мы здесь живем этим. Сегодня, месяц назад, год назад мы думали и думаем только о завтрашнем дне, в нем наша надежда. Твоя судьба решена, послезавтра ты будешь казнен… Но эх, мало ли что может случиться завтра! Только бы дожить до завтра, завтра все может перемениться, все кругом так неустойчиво и… кто знает, что может случиться завтра?
«Завтра» сменяются один за другим, тысячи людей гибнут, для тысячи пег уже больше «завтра», но уцелевшие живут одной надеждой — завтра, кто знает, что будет завтра?
Такое настроение порождает самые невероятные слухи, каждую неделю появляется новое оптимистическое предсказание конца войны, все, широко улыбаясь, охотно подхватывают радужную версию, каждую неделю в тюрьме распространяется новая сенсация, которой так хочется верить. Борешься с этим, развенчиваешь беспочвенные надежды — они не укрепляют, а только расслабляют людей, — ведь оптимизм может и должен питаться не выдумкой, а правдой, ясным предвидением несомненной победы, но и в тебе живет надежда, что один какой-то день может стать решающим, что лишний день, который удастся отстоять, перенесет тебя через грань смерти, нависшей над тобой, к жизни, от которой так не хочется отказываться.
Так мало дней в человеческой жизни, а тут еще хочется, чтобы они бежали быстрее, быстрее, быстрее… Время, быстро текущее и неуловимое, неудержимо приближающее нас к старости, становится нашим другом. Как это странно…
Завтрашний день стал вчерашним. Послезавтрашний — сегодняшним и тоже ушел в прошлое.
Подтяжки у двери все еще висят.
Глава VI. Осадное положение 1942 года
27 мая 1943 года.
Это было ровно год назад.
С допроса меня отвели вниз, в «кино». Таков был ежедневный маршрут «Четырехсотки»; в полдень вниз — на обед, который привозят из Панкраца, а после обеда — обратно на четвертый этаж. Но в тот день мы больше наверх не попали.
Сидим за обедом. На скамьях тесно, заключенные усиленно работают челюстями и ложками. С виду все почти по-человечески. Но если бы вдруг в эту минуту те, кто будет мертв завтра, превратились в скелеты, звяканье ложек о глиняную посуду потонуло бы в хрусте костей и сухом лязге челюстей. Однако пока никто ничего не подозревает. Все едят с аппетитом, надеясь поддержать свою жизнь еще на недели, месяцы, годы.
Казалось, что стоит безоблачная погода. И вдруг внезапный порыв ветра. И снова тишина. Только по лицам надзирателей можно догадаться, что происходит что-то. А через несколько минут и более ясный признак: нас вызывают и выстраивают для отправки в Панкрац. В обед! Случай небывалый. Представьте, что у вас распухла голова от вопросов, на которые нельзя ответить, и вас на целых полдня оставляют в покое, — это ли не милость божия? Так и показалось нам сначала Но это было не так.
В коридоре встречаем генерала Элиаша. Вид у него встревоженный: заметив меня, он, несмотря на снующих вокруг надзирателей, успевает шепнуть:
— Осадное положение.
В распоряжении заключенного для передачи самых важных новостей только доли секунды. Элиашу уже не удается ответить на мой вопросительный взгляд.
Надзиратели в Панкраце удивлены нашим преждевременным возвращением. Тот, что ведет меня в камеру, внушает мне больше доверия, чем другие. Я еще не знаю, что он собой представляет, но делюсь с ним новостью. Он отрицательно качает головой. Ему ничего не известно. Вероятно, я ослышался. Да, возможно. Это меня успокаивает.
Но вечером он приходит и заглядывает в камеру.
— Вы были правы. Покушение на Гейдриха. Тяжело ранен. В Праге осадное положение.
На следующее утро перед отправкой на допрос нас выстраивают в нижнем коридоре. С нами сегодня товарищ Виктор Сынек, последний из оставшихся в живых членов Центрального Комитета коммунистической партии, весь состав которого был арестован в феврале 1941 года. Долговязый ключник-эсэсовец размахивает перед его носом белым листком бумаги, на котором жирным шрифтом отпечатано: «Entlassungsbefehl»[7].
Эсэсовец скалит зубы.
— Вот видишь, еврей, дождался-таки. Пропуск на тот свет! Чик — и готово! — проводит он пальцем по шее, показывая, как отлетит голова Виктора.
Во время осадного положения в 1941 году первым был казнен Отто Сынек. Виктор, его брат, — первая жертва осадного положения 1942 года. Его везут в Маутхаузен. На расстрел, как они деликатно выражаются.
Поездка из Панкраца во дворец Печека и обратно становится крестным путем для заключенных. Эсэсовская охрана «мстит за Гейдриха». Не успевает машина проехать и километр, как у доброго десятка заключенных лица разбиты в кровь рукоятками револьверов.
Остальным заключенным со мной ехать выгодно — моя длинная борода отвлекает внимание эсэсовцев, и они всячески изощряются, потешаясь над ней. Держаться за мою бороду, как за ремень в подпрыгивающем автобусе, — одно из самых любимых развлечений. Для меня это неплохая подготовка к допросам, которые соответствуют новой ситуации и неизменно заканчиваются напутствием:
— Не образумишься до завтра, расстреляем.
В этом нет уже ничего страшного. Что ни вечер, слышишь, как внизу, в коридоре, выкрикивают фамилии заключенных. Пятьдесят, сто, двести человек, которых через минуту, в кандалах, погрузят на машины, как скот, предназначенный на убой, и отвезут за город в Кобылисы на массовый расстрел. В чем вина этих людей? Прежде всего в том, что они ни в чем не виноваты. Их арестовали, ни к чему серьезному они не причастны, и их показания не нужны ни по одному делу, и, значит, они вполне пригодны для расправы. Сатирические стишки, которые один товарищ прочитал девяти другим, привели в тюрьму всех десятерых за два месяца до покушения. Теперь их казнят — за… за то, что они одобряют покушение. Полгода назад арестовали женщину по подозрению в распространении листовок. Она ни в чем не созналась. И вот теперь хватают ее сестер и братьев, мужей сестер и жен братьев и казнят всех, потому что истребление целыми семьями — лозунг осадного положения. Мелкий почтовый чиновник, арестованный по ошибке, стоит внизу у стены и ждет, что его сейчас выпустят на волю. Он слышит свое имя и откликается на вызов. Его присоединяют к колонне приговоренных к смерти, увозят за город и расстреливают. На следующий день выясняется, что должны были казнить его однофамильца. Тогда расстреливают и однофамильца — и все в порядке. Стоит ли тратить время и точно выяснять личность человека, у которого отнимают жизнь! К чему это, если задача состоит в том, чтобы уничтожить целый народ?