Стив Эриксон - Амнезиаскоп
Единственное, что меня заботило в этой рецензии, это то, что фильма «Смерть Марата» и режиссера по имени Адольф Сарр не существовало. Я их выдумал. Занимая здесь и там у французской революции, я выдумал сюжет фильма, хотя только местами и кусочками, конечно же, поскольку критик никогда не хочет выдать слишком многого; я выдумал актеров, выдумал декорации, выдумал ракурсы съемки. Я выдумал синемаскопические эффекты. Единственная правда в моей рецензии заключалась в том, что режиссер по имени Д. У. Гриффит действительно существовал, хотя интервью, о котором там говорилось, я тоже выдумал. К тому времени, как я вернулся домой из редакции после сдачи статьи, я уже начинал раздумывать, что скажу, когда мне предъявят обвинение в мошенничестве, что случится в скором времени, если не сразу же. Мне оставалось надеяться, что редактировать статью назначат доктора Билли О'Форте; до него сразу дойдет смысл хохмы, которая, может быть, доставит ему несколько веселых минут, а потом у нас будет время вдвоем подумать о том, что делать с моей шуткой. Мы могли просто сказать Шейлу, что я написал рецензию на что-то еще и безнадежно запорол задание, и вообще похерить всю статью. Шейлу это не понравится, но в целом отсутствие рецензии, наверно, было предпочтительней рецензии на фильм, которого на самом деле не существовало. Однако быстрый звонок доктору Билли выявил, что не он редактировал статью, а сам Шейл. Шейл вряд ли будет склонен смеяться. Будет как в тот раз, когда я написал о стрип-баре как духовном центре Лос-Анджелеса, и статью бросили мне в лицо, с той разницей, что стрип-бар на самом деле существовал.
Шейл мог позвонить в любую минуту. Я без конца включал и выключал телефон, решив, что нужно наконец покончить с этим. Это последняя соломинка, скажет он, за исключением того, что – будучи Шейлом – он так не скажет; он будет тактичен, чувствительно отнесется к глубокому личному отчаянию, которое довело меня до такой выходки, и на сердце его будет лежать тяжкое бремя журналистской ответственности. Наконец телефон зазвонил. Разговор был странным. Шейл говорил о том, что хочет укоротить второй абзац и переписать первую фразу третьего; он доказывал, что средняя часть последней таблицы была ненужной.
– Статья хорошая, – заключил он.
– Э-э-э...
– Завтра зайдешь в редакцию?
– Нет, я... Шейл?
Что, спросил он; ничего, ответил я; и мы повесили трубки. Какое-то время я сидел и пытался понять, что происходит, и тут меня осенило: конечно же, он пытался стыдом выпытать у меня признание. Он хотел увидеть, как далеко я зайду, прежде чем остановиться. Или... или это была шутка, подумал я. Он обратил мою же шутку против меня, и вообще она все равно так далеко не зайдет, должны же выпускающий редактор, служба проверки и отдел искусства забить тревогу. Разве существовала хотя бы маломальская вероятность, что один из этих занудных двадцатилеток в службе проверки пропустит такое? И следующие сорок восемь часов каждый раз, когда кто-то звонил, я бросался к телефону, наполовину с ужасом, наполовину с облегчением ожидая услышать, что обман мой раскрыт. Когда я так и не услышал вестей от выпускающего редактора, я действительно расслабился, потому что это должно было значить, что Шейл отсеял статью; у службы выпуска всегда находились какие-нибудь жалобы. Но потом позвонил один сотрудник службы проверки, самый занудный мальчишка, который всегда выглядел так, как будто у него запор, и постоянно пытался спорить со мной о вещах, в которых совершенно не разбирался.
– Я хочу спросить насчет вашей рецензии на фильм, – промямлил он боязливо, поскольку я взял за правило разговаривать с проверкой особенно зверским тоном. – В нашем справочнике написано, что ему было двадцать четыре.
– Кому?
– Адольфу Сарру.
– В справочнике...
– Ему было двадцать четыре, когда он снял «Смерть Марата».
Сперва я озадачился. И вдруг внезапно понял.
– Конечно, – ответил я смеясь, – двадцать четыре, серьезно? Не знаю, как я так лажанулся. Еще что?
– Э-э-э, нет, все остальное сходится...
– Ну и прекрасно. Замечательно. Люблю, когда все сходится, – продолжал я, наделав ему комплиментов до чертиков.
– О'кей. – И он повесил трубку, сбитый с толку.
Я полчаса смеялся над этим, а еще через час позвонили из отдела искусства, спросить, нет ли у меня кадров из фильма, чтобы проиллюстрировать статью, и теперь я знал, что это хохма; Шейл даже объяснил проверяльщикам и арт-директору, в чем дело. «По справочнику ему двадцать четыре» – очень смешно. «Кадры для иллюстрации» – животики надорвешь. Но после того как я отсмеялся, я начал снова закалять себя перед неизбежным; раньше или позже, после того, как я на славу повеселюсь, и после того, как он на славу повеселится, Шейл настоит на серьезном, фундаментальном обсуждении той вечно растравляющей меня внутренней гнили, которая заставляла меня писать о стрип-барах как центрах духовности и несуществующих фильмах. Не то чтобы он меня уволит; как я уже говорил, Шейл – начальник, который даст тебе каждый шанс исправиться, прежде чем до этого дойдет. И в какой-то мере это смущало меня еще больше, потому что я воспользовался его корректностью точно так же, как, на мой взгляд, ею пользовались другие. Я развеял свою скуку за его счет и за счет газеты и чувствовал, что повел себя инфантильно; следующие несколько дней я все собирался позвонить ему и вымолить прощение, как школьник, чей учитель ждет, пока он сознается в своем проступке. Целую неделю я набирал его номер и вешал трубку, прежде чем он ответит, мучаясь все больше и больше, вплоть до того утра, когда я прихватил на улице свежий номер газеты, и вот моя статья – на тринадцатой странице, без фотографии, но в остальном прямо как настоящая: ГЕРОИЧЕСКОЕ ВОСКРЕШЕНИЕ АДОЛЬФА САРРА, гласил заголовок.
Я стоял на тротуаре, с ужасом и неверием уставившись в газету. Шейл никогда бы не зашел так далеко; его профессиональное редакторское достоинство могло позволить ему подшутить надо мной или над собой, но не над газетой. Идиот-проверяльщик, очевидно, прочел не ту статью в справочнике. Он совершенно спутал мой выдуманный фильм с каким-то другим фильмом, и теперь моя идиотская шутка распечатана черным по белому в сотне тысяч экземпляров газеты. До конца дня киностудии и кинотеатры поднимут крик, может быть, будут грозить судом; вот теперь существовала полная возможность того, что я могу потерять работу, или, что хуже, Фрейд Н. Джонсон потребует моего увольнения и Шейл снова прикроет меня своим телом, как он прикрывал половину народа в газете, зная, что это может стоить работы ему. Я спровоцировал невероятно дурацкий кризис, и я поспешил обратно в «Хэмблин», где отчаянно забарабанил в дверь Вентуры. Но его не было дома, и тогда я вернулся к себе в люкс и позвонил доктору Билли, но и он не отвечал.
Текли часы. Не звонил телефон, не отвечал доктор Билли, не было дома Вентуры. Наступил вечер, спустилась тьма, и все еще ничего не происходило; вот прошла ночь, и наступил рассвет, и снова прошел день, и ничего. Потом прошли выходные, и настала новая неделя, и вокруг была все та же тишина, хотя в какой-то момент я слышал, как Вентура вернулся в свой номер и крутил бибоп на магнитофоне. Но я уже не знал, что сказать ему, так как прошло четыре дня без единого слова от кого-либо; я чувствовал себя слишком глупо во всей этой истории, чтобы рассказать даже Вив. И я ничего не говорил...
Но в тот первый вечер после того, как на улицах появилась рецензия на «Марата», пока я все еще ждал, что телефон гневно зазвонит и я попадусь в силки собственного обмана, мне пришла в голову мысль, которая не приходила ко мне годами. По какой-то причине – скорее всего, по той простой причине, что если бы я потерял работу, то остался бы без какого-то более интересного занятия, – я начал думать о том, чтобы написать еще одну книгу, одну последнюю книгу, хотя давно смирился с тем, что никогда ее не напишу. Далеко над морем моей души рвался на части ледник моей совести, под небом памяти; и я начал мысленно записывать историю путешественника, который вечно пытается перейти ледник, взойти по его стенам еще раз, как я уже столько раз пытался, прежде чем истощение страсти, веры, энергии и мужества заставило меня сдаться. Лежа на постели в темноте, я провожал путешественника мысленным взглядом, пока он не скрылся из вида. Я проводил его в свой сон, до горизонта, где белизна льда становится белизной неба, и он исчезает из вида. «Он исчезает из вида», – кажется, пробормотал я про себя, прежде чем задремать. Но это не значит, ответил сон, что его больше нет.
Несколько дней назад я проснулся от головной боли, первой за долгое время. Сначала голова болит не очень сильно, но потом боль начинает роиться в моем мозгу, два дня, три, потом неделю... Я пошел к своему иглотерапевту в Маленьком Токио; в крохотной темной комнатке с задернутыми шторами я лежу на столе, и она втыкает в меня булавки от макушки до пальцев ног. Так как я всегда закрываю глаза, я не уверен, чем она пользуется для того, чтобы забивать иголки, но она их забивает, в мои ноги и руки, в мои плечи и лицо. Я воображаю ее с крохотным, малюсеньким молоточком, она заколачивает иголку мне в лоб: тук, тук, тук. Потом она зажигает все иголки. Я слышу, как она поджигает их, и чувствую жар. Она выходит из комнаты, а я лежу с зажмуренными глазами, в нетерпении ожидая ее возвращения, и двадцать маленьких факелов пылают на моем теле, я как горящий дикобраз-альбинос.