Ирвин Шоу - Любовь на темной улице (сборник рассказов)
— Аттенхофер, — сказал Роберт. — Длина метр семьдесят. На носках — красной краской — мои инициалы.
— Аттенхофер, — повторила за ним мать в трубку. — И на них есть его инициалы, написанные красной краской, — Р. Р. Благодарю вас. Будем ждать.
Отец Роберта, отойдя от окна, загасил сигарету в пепельнице. Несмотря на приобретенный за время отпуска загар, лицо у него сейчас было каким-то болезненным и уставшим.
— Роберт, — сказал он с печальной улыбкой, — тебе нужно впредь быть более осторожным. Ведь ты — единственный мой наследник по мужской линии; и у меня слишком мало шансов произвести на свет другого.
— Да, папа, — ответил Роберт, — я постараюсь впредь быть поосторожнее.
Мать нетерпеливо замахала на них рукой, чтобы они помолчали, и вновь прижала к уху телефонную трубку.
— Благодарю вас, — сказала она. — Прошу вас, сообщите мне, если вам что-то станет известно.
— Уму непостижимо! — воскликнул отец. — Разве может взрослый мужчина бросить мальчишку в лесу, чтобы он умер там от переохлаждения? И все это ради того, чтобы завладеть парой его лыж. Невероятно!
— Попался бы он мне в руки, — вторила ему мать, — пусть даже минут на десять. Роберт, дорогой, напрягись. Как он тебе показался? Это был… нормальный человек?
— По-моему, вполне нормальный, — ответил Роберт. — Мне так показалось.
— Ты ничего особенного в нем не заметил? Подумай-ка хорошенько. Может, какую-то деталь, которая поможет нам найти его. И это нужно не только нам, Роберт. Если в этом городке объявился человек, способный на такое, то очень важно предупредить людей, они должны знать этого злодея, чтобы не позволить ему сотворить то же самое, что с тобой, с другими мальчиками, если не хуже…
— Мама, — сказал Роберт, чувствуя, что этот допрос матери сейчас доведет его до слез. — Я же тебе все рассказал, все, как было. И, поверь, я не лгу тебе, мама.
— А какой у него был голос, Роберт? — продолжала мать, не замечая состояния сына. — Низкий, высокий? Какой у него был выговор? Такой, как у нас с папой? Можно было бы по нему предположить, что он жил в Париже? Может, у него был такой голос, как у твоих учителей или у кого-нибудь из живущих здесь, а он…
— Ах, да, — спохватился Роберт, неожиданно вспомнив то, что ускользнуло из его памяти.
— Ну что? Что такое? Что ты хочешь сказать? — звонко затараторила мать.
— Мне пришлось разговаривать с ним по-немецки, — сказал Роберт. «Как он об этом забыл? Скорее всего, из-за этого морфия и дикой боли».
— Как так? Тебе пришлось разговаривать с ним по-немецки?
— Я начал говорить с ним по-французски, но он ничего не понял. Поэтому мы поговорили на немецком.
Отец с матерью переглянулись. Затем мать тихо спросила его:
— Он говорил на хорошем, настоящем немецком? Или это был швейцарский немецкий? Ты ведь знаешь, что это далеко не одно и то же, не правда ли?
— Конечно, знаю, о чем ты говоришь? — обиделся Роберт. Одной из любимых забав отца перед гостями в Париже было подражание своим швейцарским друзьям. Вначале он говорил на французском, а потом переходил на швейцарский немецкий. У Роберта был тонкий слух и ему легко давались языки. Не говоря уже о том, что в детстве он постоянно слышал, как говорили на немецком его дедушка с бабушкой, выходцы из Эльзаса, в школе он изучал немецкую литературу, знал наизусть большие отрывки из произведений Гете, Шиллера и Гейне. — Тот человек говорил на нормальном, хорошем немецком языке, — сказал он.
В палате наступила тишина. Его отец снова подошел к окну и задумчиво смотрел на падающий, похожий на белое пушистое покрывало снег.
— Я знаю, — тихо сказал он, — он не мог этого сделать только ради твоих лыж.
* * *В конце концов отец выиграл в семейном споре. Его мать хотела обратиться в полицию, попросить их поискать этого человека, хотя отец был против и все время убеждал ее в том, что это — бесполезная затея. В этот швейцарский городок приезжают до десяти тысяч лыжников, чтобы провести здесь свой отпуск, среди них довольно много голубоглазых, хорошо говорящих на немецком языке людей. Пять раз в день сюда прибывают поезда, битком набитые пассажирами, и столько же убывает назад. Отец Роберта был уверен, что этот человек уехал отсюда в тот же вечер, когда Роберт сломал ногу, но, несмотря на это, чтобы лишний раз удостовериться в своей правоте, мистер Розенталь бродил по занесенным снегом городским улочкам, заглядывал во все бары на своем пути, внимательно всматриваясь в лица посетителей, — нет ли среди них человека, похожего на того голубоглазого злодея, с которым столкнулся его сын там, высоко в горах. Он убеждал жену, что обращение в полицию ничего хорошего не даст, а лишь повредит, так как стоит только предать эту печальную историю огласке, как найдется немало людей, которые станут повсюду жаловаться, стенать, — вот, мол, еще одна истеричная жидовская фантастическая история о нанесенном им вымышленном вреде.
— В Швейцарии полно нацистов всех национальностей, — говорил отец Роберта матери во время этого спора, тянувшегося несколько недель кряду, — и это лишь подбросит горючего в огонь. Теперь они смогут везде заявлять: «Вот, смотрите, там, где появляются евреи, обязательно начинается буза!»
Мать Роберта, сделанная из более круто замешенного теста, чем отец, несмотря на то, что у нее были родственники в Германии, требовала справедливости любой ценой, но вскоре и сама убедилась в полной безнадежности поставленной перед собой цели. Дальше заниматься этим делом не имело смысла. Четыре недели спустя после несчастного случая, когда Роберт, правда, с трудом, но уже мог передвигаться самостоятельно, она, сидя рядом с ним в «скорой», которая везла их в Женеву, а оттуда в Париж, сказала ему безжизненным глухим голосом, сжимая его руку:
— Мы скоро уедем из Европы. Разве можно жить на континенте, где позволяют вытворять такое?
Гораздо позже, во время войны, после того, как мистер Розенталь умер в оккупированной фашистами Франции, а Роберт с сестрой и матерью уже жили в Америке, один его друг, который, как и он, часто катался на лыжах в Европе, услыхал похожую историю о человеке в белом картузе и сказал, что его внешность в точности соответствует тому описанию, которое дал ему Роберт. Речь шла о лыжном инструкторе из Гармиш-Кирхена, или, может, Оберсдорфа или Фройденштадта. У него была пара богатых австрийских клиентов, и вместе с ними он кочевал каждую зиму с одного лыжного курорта на другой. Друг не знал имени этого человека, а когда однажды сам Роберт очутился в Гармише вместе с французскими войсками в последние дни войны, там уже никто на лыжах не катался…
И вот этот человек стоял рядом с ним, в каких-то трех футах — по ту сторону от итальянской красавицы — на фоне выстроившхся в линию черных связок лыж; его холодные, нагловатые глаза насмешливо разглядывали Роберта из-под белых, как у альбиноса, ресниц. Но человек его не узнавал. Немцу было теперь под пятьдесят, мясистое суровое лицо здорового человека с тонким шнурком губ придавало ему выражение уверенности в себе, говорило о его умении подчиняться дисциплине.
Роберт ненавидел его. Ненавидел за попытку преднамеренного убийства четырнадцатилетнего мальчишки в 1938 году; ненавидел за сотрудничество с нацистами во время войны и за те преступления, которые он совершил, но, по-видимому, был прощен; ненавидел за смерть своего отца и за насильственную высылку матери из Германии; ненавидел за те оскорбительные слова, которые он произнес в адрес молодой красивой девушки небольшого роста в черной мерлушковой шапочке с ворсом; ненавидел за самоуверенный, наглый взгляд, за пышущее здоровьем, равнодушное лицо и могучую шею; ненавидел за то, что он мог смело, не таясь, глядеть прямо в глаза человека, которого пытался когда-то убить, а теперь не узнавал; ненавидел за то, что он здесь, за то, что вносил дыхание смерти вместе с ощущением не доведенного до конца возмездия в этот журчащий серебристый говорок в поднимающемся в гору вагончике, который словно застыл в безмятежном воздухе над доброй, гостеприимной страной.
Но больше всего он ненавидел этого человека в белом картузе за то, что тот предательски нарушил с таким трудом созданный им, Робертом, его хрупкий мир, заключенный им с женой, детьми, работой, с его таким удобным, беспечным, щедрым на прощение послевоенным американизмом.
Этот немец лишил его чувства возвращения к обычной жизни. Жизнь с женой, тремя детьми, в чистом, оживленном весельем доме уже не была чем-то обычным; не было теперь обычным включение его имени в телефонный справочник, как и раскланивание с приподыманием шляпы с соседом, как плата по счетам; теперь уже не были чем-то обычным повиновение закону и расчет по праву на помощь со стороны полиции. Этот немец отбросил его назад, через годы, к старой, более правдивой обычности, — убийствам, пролитой крови, массовому исходу, преступному сговору, грабежам и руинам. Как долго он, Роберт, заблуждался, считая, что природу повседневной жизни можно изменить. И вот этот немец поставил его на место. Встреча с ним была, конечно, случайной, но этот случай приоткрыл ему то, что было постоянным, не случайным в его жизни, в жизни окружающих его людей.