Николай Климонтович - Последняя газета
Впрочем, все еще можно было похерить – и баню, и Корфу, и шубу.
И закатиться в Малеевку – пусть даже теперь ее оккупировали по большей части сотрудники Сбербанка, устраивавшие там по уик-эндам собачьи свадьбы. И жена поняла бы меня. Но я, соскочив с привычной резьбы, испытывал уже страх перед будущими своими возможными литературными начинаниями. Проще говоря, я не знал – о чем мне теперь писать. Все больше затягиваясь в новую для меня, так стремительно меняющуюся жизнь, я, как эмигрант, не мог схватить код происходящего вокруг.
Мало того что прежний ход моей внутренней жизни оказался разрушен, но и облик окружающего мира, образ среды, в которой я привык жить,- все стало расплываться и уходить из-под рук. Мои недавние товарищи, с которыми когда-то в молодости мы вместе бурно начинали, воевали на полузапрещенных литературных вечерах, а позже штурмовали редакции, как-то незаметно и без остатка растворились; вдруг оказалось, что на Рождество, когда мы с женой традиционно звали моих литературных друзей “на гуся”, придут только ее коллега с мужем, одна давняя ее подруга, старая дева, и мой школьный друг Миша, художник-компьютерщик, с которым мы в прежние времена и виделись-то раз в пару лет.
Рушился прежний мир.
Один мой товарищ по ранним рассказам и эскападам съехал в
Германию, получив какой-то грант, но так и не объявился на родине, а всплыл через год в Нью-Йорке – он когда-то занимался альпинизмом и теперь мыл стекла небоскребов, купив в кредит дом в Нью-Джерси. Другой мой давний приятель, издавший с полдюжины книг прозы, забияка, гитарист и бретер, как-то в дым пьяный подошел ко мне в ЦДЛ, обнял за плечи и пробормотал со слюной:
“За что тебя ценю, Кирюха, так это за то, что ты остался в профессии”. И прослезился; сам он на пару с женой руководил теперь туристическим агентством. Другой мой близкий и любимый товарищ, милейший парень и талантливейший поэт, автор к тому же изящнейших литературных эссе, от жены, напротив, ушел и пристал к художественной галерее, принадлежавшей его любовнице. Сам он теперь не мог своими писаниями заработать ни гроша…
Хотелось бежать. Иногда мне приходили в голову вовсе вздорные мысли: сочинить, скажем, детектив,- впрочем, я отлично понимал, что и для писаний сочинений такого рода нужен особый талант, которого у меня нет. Как говаривал Белинков: нельзя забывать, что глупость – это такой ум. Помнится, в самые кромешные и маразматические годы позднего Брежнева мы с еще одним моим коллегой раздобыли где-то заказ на сочинение сценария представления для сельских агитбригад. Мы были нищие, веселые и наглые, но выполнить этот заказ как надо, с высоким профессионализмом прирожденных халтурщиков, конечно же, не могли. Единственное, что я помню, так это четверостишие, сочиненное мною:
В аплодисменты зеркальных зал
Вслушайся – даль безбрежна!
Всем и каждому слово сказал
Лично товарищ Брежнев!
Стоит ли говорить, что гонорара за эту издевательскую фигню мы не получили, но оттянулись, как говорит моя дочь, славно. К слову, этот самый мой приятель тоже сгинул с литературного небосклона и выпал из моего поля зрения, хотя начинал громким романом и парой пьес, шедших какое-то время в провинции; кажется, редактирует нынче какой-то компьютерный журнальчик…
Некуда было бежать. И, конечно же, дело было вовсе не в Газете.
Газета была лишь симптом. Газета сама проросла на новой почве и принялась махрово цвести в новом воздухе совсем непохожей на прежнюю эпохи. И выбора не было: нужно было или принимать новые правила игры, или идти в управдомы.
3Впрочем, правила, по которым жила и цвела Газета, мне мало-помалу становились все яснее. Я приглядывался исподтишка к своим коллегам и все больше поражался тому, насколько они невротизированы. Как-то среди бела дня в отсек вошла, не сняв еще шубы, Галя Свинаренко, крупная высокая женщина-культуролог с всегда будто заплаканными серыми глазами и с округлыми и мягкими, как ласты тюленя, ногами и руками, вошла и громко сказала:
– Представляете…
Все повернулись к ней.
– Представляете,- повторила она с несколько даже иронической гримасой, но вместе и с изумленной полуулыбкой,- меня сейчас толкнули в метро. Хозяйственной сумкой. Ударили по ногам.- И, продолжая все так же смутно улыбаться, она стала медленно наливаться слезами. Видно было, как у нее распухает лицо, а влага все никак не шла из глаз, она как бы плакала внутри, и смотреть на это было почти невыносимо. Незаменимая Вероника тут же увлекла ее прочь, в туалет, должно быть, и через четверть часа эта самая Свинаренко, зажав в кулаке носовой платок, уже сидела за своим монитором.
Хорошо, это дама, у нее могла быть в этот день менструация и сотня еще самых разных женских огорчений: она давно разошлась с мужем, одна воспитывала дочь, к тому же на руках у нее была старая мать-пенсионерка, и она была единственный кормилец в семье. Но в другой раз я наблюдал и вовсе душераздирающую сцену: музыковед Роже, молодой по поведению человек лет тридцати восьми, с торчавшими дыбом, как у Эйнштейна, рыжими кудрявыми волосами, писавший пресно, но очень дотошно – отслеживал концертную жизнь,- работал в тот день за соседним монитором.
Вдруг он стал как-то странно икать, я взглянул на него раз, другой, но ничего необычного не заметил, разве что разлившуюся по его физиономии красноту: он упирался взглядом в экран, на котором был какой-то текст, и при этом странно вздрагивал и пучился. Я стал опасаться, что этот тоже сейчас зарыдает или его хватит удар, но он вдруг прыснул от смеха. Он старался сдерживаться, прикрывал рот ладонью, однако смех распирал его, и, наконец, он откинулся на спинку кресла и громко захохотал.
Воровато оглянувшись, он заметил, что на него озираются коллеги, и попытался собраться, но хохот рвался у него изнутри.
Кто-то спросил:
– Что ты там нашел такого смешного?
Но он уже не мог говорить. Он бешено хохотал, и я подумал, что впервые вижу, как человек натурально на глазах окружающих сходит с ума. Ему дали воды, он все прикусывал то собственный язык, то край стекла, и вода стекала по его курчавой бородке. Наконец, ему удались несколько глотков и он стал понемногу затихать. А вовсе опав, с диковатым удивлением огляделся вокруг. Похоже, он не понимал, что с ним произошло.
И еще один случай. Я был в кабинете Иннокентия – он просил что-то изменить в моей очередной статье,- когда на улице раздались один за другим два выстрела. Я тут же приподнял пластиковые жалюзи, чтобы выглянуть наружу, но Иннокентий вдруг тонко выкрикнул:
– Не подходите к окну!
Я даже вздрогнул от этого его крика: он всегда держался с тем ненатуральным спокойствием, какое пытаются соблюдать люди, склонные к истерии. И уже тише, когда я отпустил жалюзи:
– Разве можно подходить к окну, когда стреляют?
Я подивился таким его навыкам.
– А что, у вас здесь часто стреляли? – спросил я.
– Бывало,- согласился он неохотно.
И тут я вспомнил, что однажды, еще до моего сюда прихода, у входа в Газету кто-то взорвал бомбу – правда, дело было ночью и никто не пострадал. А в своей персоналке я как-то обнаружил инструкцию по, как сказали бы прежде, гражданской обороне, но не стал ее читать,- быть может, среди прочего там содержалась и рекомендация не прилипать к окнам, коли внизу началась пальба.
И этого было достаточно, чтобы понять, как далеки от реальности были мои первые благодушные впечатления от редакции Газеты.
Однако о самом страшном случае я еще не рассказал. Был обычный рабочий день, когда вдруг по коридорам забегали люди с четвертого этажа все с теми же сотовыми телефонами в руках, в которые они что-то кричали на бегу. И было странно видеть этих вальяжных самоуверенных господ столь переполошенными. Вскоре под окнами завыла сирена “скорой помощи”, и все сотрудники ринулись на второй этаж. Заразившись общим безумием, поспешил туда и я.
Оказалось, сидя прямо перед компьютером, от сердечного приступа скончалась подчиненная Асановой – девушка лет двадцати пяти. Это была самая симпатичная сотрудница в рирайте, тихая и безответная. Впрочем, она читала экономистов, так что по службе я никогда с ней не сталкивался, только поглядывал не без отцовского умиления на хрупкую ее фигурку, на кругленькое бледное личико в веснушках вполоборота, всегда повернутое к монитору, на пепельные, уложенные вовсе не по моде, а зачесанные за уши, гладкие легкие волосы, схваченные дешевенькой заколкой.
Единственное, что я знал о ней, так это то, что рядом с ее клавиатурой всегда стояла доверху полная окурков пепельница. Я даже помню марку сигарет, какие она курила,- “Житан”.
4Теперь мы регулярно ужинали с Сандро – обычно по четвергам, это был его единственный присутственный день в редакции, когда сдавался субботний расширенный номер, а значит, и его светская полоса. Он тоже бывал вынужден сидеть до восьми и на свои светские рауты в этот день уже не попадал. Иногда мы оказывались в ресторане Дома журналистов, но чаще в странном духане “У мамы