Марио Бенедетти - Весна с отколотым углом
В ИЗГНАНИИ (Неподвижность и одиночество)
Уругвайский журналист — международник, работавший корреспондентом одной из болгарских газет в Монтевидео, приехал в Софию. В результате бесконечных придирок уругвайского правительства он вынужден был уехать в Аргентину, но прожил там лишь семь месяцев, так как после убийства Селъмара Мичелини и Гутъерреса Руиса [21] в Аргентине тоже невозможно стало жить людям, высланным из Уругвая. Ему удалось с помощью ООН перебраться на Кубу, а оттуда — в Болгарию.
В Болгарии он жил один, без жены и детей, хотя, конечно, нашел друзей среди болгар, людей пылких, гостеприимных, любителей веселых дружеских застолий; здесь он наслаждался невиданно прекрасными улицами Софии, благоуханием роз, цветущих везде и всюду на этой дивной земле, родине Димитрова, а еще — родине моего друга Басила Попова, который больше десяти лет тому назад написал прелестный трогательный рассказ о двух уругвайцах — подпольщиках, встреченных им однажды в лифте гаванского отеля.
Конечно, он привык и к йогурту, и к православным священникам, и к кофе по-турецки, которого я не переношу. И все-таки невольно чувствовал себя униженным, когда в полном одиночестве смотрелся по утрам в зеркало с непривычным недоумением и привычным смирением.
В середине тысяча девятьсот семьдесят седьмого года я приехал в Софию, чтобы участвовать в конференции писателей в защиту мира; незадолго до моего приезда NN, журналист по призванию, сам оказался в центре внимания прессы. Как обычно, вернулся он к себе домой, По-видимому лег, и только через несколько дней сотрудники, удивленные его отсутствием, спохватились, побежали к нему, принялись стучать и, не получив никакого ответа, вызвали полицию и взломали дверь.
Он лежал на кровати еще живой, но уже без сознания. Внезапная слабость перешла в паралич. Не менее трех дней пробыл он в таком состоянии. Никакие самые сильные лекарства уже не могли помочь.
Будем откровенны: он умер не от паралича, а от одиночества. Врачи считают, что, если бы меры были приняты вовремя, он, без сомнения, остался бы жив. Его нашли уже в бессознательном состоянии, но ведь до этого он не менее двадцати четырех часов был в памяти, лежал неподвижный и понимал, что с ним. Что думал этот человек, один, совершенно беспомощный, страшно даже и представить себе. Не хочу я пытаться проникнуть в его мысли, хотя, может быть, именно я мог бы с мучительной ясностью ощутить его состояние, и на то есть особые причины.
Года за два до того, находясь в изгнании в Буэнос-Айресе, я сам пережил нечто подобное в своей квартире на углу улиц Лас-Эрас и Пуэйрредон. Целый день находился я в полубессознательном состоянии из-за жестокого приступа астмы. Кажется, кто-то мне звонил, но я не слышал, хотя телефон стоял у самой кровати. Друзья, по всей вероятности, решили, что меня нет дома. В те черные месяцы, в Аргентине Лопеса Реги [22], когда каждое утро на свалках находили десяток, а то и два мертвых тел, многие из нас нередко ночевали у знакомых. У меня было кольцо для ключей, и на нем всегда висело не меньше трех ключей от квартир друзей.
К вечеру мне стало немного лучше, я услышал телефонный звонок, дотянулся до трубки, сказал что-то и вновь впал в беспамятство. Это и спасло меня. NN не имел даже и такой возможности. Его сковала неподвижность… от одиночества.
ДРУГОЙ (Главная и неглавная)
Ну и чертенок эта Беатрисита, ох, если бы Сантьяго ее видел. Роландо знает: для великого обжоры Сантьяго самое тяжкое — то, что он не видит Беатрис бог весть уже сколько времени. Сейчас хоть какая-то надежда появилась, а раньше каково ему было? Конечно, Сантьяго не по одной Беатрис тоскует, другого тоже хватает. По Грасиеле он скучает, конечно, но хуже всего для Сантьяго то, что он не видит Беатрис, ведь, когда его схватили, он только начал радоваться на нее. Впрочем, и тогда тоже не много ему приходилось дочкой любоваться, время было страшное, а все же, как бы то ни было, каждые два-три дня Сантьяго выберет, бывало, свободную минутку, возьмет девчушку к себе на колени, болтает с ней, она уже человечком становилась, и очень даже смышленым. Сантьяго, надо сказать, истинный отец, отец по призванию, не то что он, Роландо Асуэро, сначала habitue[23] публичных домов, потом — меблированных комнат, по сути дела, только политическая деятельность отучила его от такого latin american way of life[24], в последнее время он даже и меблированными комнатами пользовался для подпольной работы — встреч со связными. Ну не обидно ли? Роландо в таких случаях чувствовал себя не в своей тарелке, даже куртку и то не снимешь, связная — она строгая, она товарищ (есть такое танго: я промах дал, как жаль, как жаль), ты должен уважать ее, а обстановка идеально подходит для веселого времяпрепровождения, ведь контекст иногда важнее текста, но, как бы то ни было, Роландо всегда считал, что ответственные товарищи поступают в данном случае безответственно, злоупотребляют своей властью, связная каждый раз оказывалась такой красоткой, что приходилось все время держать себя в узде, Роландо старался для самоохлаждения думать о ледяных торосах да о снежных вершинах и в конце концов даже забывал, какие сведения получал и кому их следует передать.
Ох и чертенок эта Беатрисита! Сегодня Роландо долго с ней болтал, они вместе дожидались Грасиелу. Роландо просто в восхищении, малышка так здорово говорит о матери, все подмечает, хитрюга, наизусть знает все ее достоинства и все слабости. И ведь что любопытно: ни капли хвастовства в девчонке нет, ни капли самоуверенности, говорит сосредоточенно, будто изучает мать. А вот как заходит речь о Сантьяго, всю свою важность забывает. Девочка боготворит отца. Сегодня забросала вопросами Роландо, дядю Роландо (всех друзей и подруг Грасиелы Беатрис называет дядями и тетями): что такое тюрьма, какие там камеры, правда ли, что оттуда все-таки видно небо (Роландо отвечал, что да, а девчонка и говорит: это, наверное, для того, чтобы мы с Грасиелой не плакали), и главное — за что отца посадили в тюрьму, если и Грасиела, и он, дядя Роландо, уверяют, что отец хороший и любит свою родину. Тут она помолчала немного, а потом и спрашивает (глаза полузакрыты, вся поглощена одной мыслью, видимо, давно ее это гложет): дядя, а где моя родина, твоя, я знаю, Уругвай, но я хочу знать, где моя, я же совсем маленькая из Уругвая уехала, ну так скажи мне, где настоящая моя родина? И при слове моя тычет себя указательным пальцем в грудь; Роландо начал кашлять, сморкаться, чтоб выиграть время, потом сказал: есть люди, и в особенности дети, у которых две родины, одна главная, а другая неглавная, но малышка не сдавалась: тогда где же моя главная родина, и Роландо: ну, ясно, твоя главная родина — Уругвай, а девчушка вложила свой маленький пальчик в рану: почему же я тогда ничего не помню о своей главной родине, а о неглавной знаю очень много? Хорошо еще, что тут как раз Грасиела пришла, отперла дверь (они ждали ее у окна на лестнице, не могли войти в квартиру), пошла руки вымыть да причесаться немного, велела Беатрис тоже вымыть руки, а малышка — я уже мыла в полдень, Грасиела рассердилась, схватила ее за руку, поволокла в ванную, немного грубо или нетерпеливо, вернулась Грасиела злая, повалилась в качалку, поглядела на Роландо, будто сейчас только его заметила, привет, говорит, а сама такая усталая, такая беспомощная, совсем на себя не похожа.
ВЗАПЕРТИ (У моря)
Не знаю почему, сегодня я долго вспоминал, как проводили мы несколько раз лето в Солисе. Домик наш был прелестный, и стоял он недалеко от моря. Случается, что у меня здесь не хватает выдержки, я прихожу в ярость, но стоит лишь вспомнить дюны Солиса, и сразу беру себя в руки. Счастливые беззаботные времена, кто мог тогда подумать, что ждет нас то, что нас ждало? Помнишь, как мы ходили в горы, как встречали Соню и Рубена, как взяли напрокат лошадей, твоя лошадь шла рысью, ты изо всех сил старалась, кричала, лошадь ни за что не хотела перейти в галоп, и ты ужасно сердилась. Но не только наши радости у моря вспоминаю я; странную неловкость, мешавшую мне от всей души наслаждаться весьма скромным трехнедельным отпуском, я тоже не могу забыть. Помнишь, мы не раз говорили об этом, когда сумерки опускались на наш домик, а вечерний звон колоколов наводил грусть и даже тоску? Да, жили мы просто, скромно, отдых наш был дешев и отнюдь не роскошен, но все-таки мы постоянно думали о тех, у кого нет совсем ничего: ни работы, ни хлеба, ни жилья и, уж конечно, нет времени, чтобы погружаться в меланхолию, ибо горькие мысли все равно не оставляют их ни ночью, ни днем. И мы сидели молча, не зная, что делать, и смутно ощущая себя виноватыми. А на следующее утро, совсем рано, свежий соленый ветерок и первые лучи солнца врывались в наше жилище, сама природа словно бы разрешала нам стряхнуть с себя грусть, снова стать веселыми, беззаботными, спокойными, и ты отправлялась собирать раковины, я катался на велосипеде, так как ты уверяла, будто у меня начинает расти брюшко, однако, видишь, прошло уже много лет, а брюшка у меня нету — правда, бороться с полнотой такими методами я бы никому не посоветовал. Вспоминаю я и последние годы, когда вместе с нами начали ездить в Солис друзья. Отчасти стало лучше, а отчасти хуже, верно? Веселее, конечно, и споры наши (иногда, правда, чересчур долгие) не прошли бесследно. Мне по крайней мере они принесли пользу — собственные мои взгляды сделались яснее мне самому. Но вот что оказалось худо: все лето мы, семеро, постоянно были вместе, и наша с тобой близость как-то растаяла, ни разу мы не поговорили (наедине, ты да я), вдвоем оставались только в постели, а в постели мы общались по-другому, без слов. Как разметало в конце концов всю нашу компанию! Иных уж и на свете нет. Жены, я думаю, в Европе, ты переписываешься с ними? Догадываюсь, что один из наших живет там же, где ты. Ты видишься с ним хоть изредка? Обними его за меня. Чем он занимается? Работает? Учится? Все такой же любитель женщин? С удовольствием вспоминаю, как здорово пел он танго и как умело мирил спорщиков. Что-то там сейчас, в Солисе? Существует ли еще наша «Цапля»? Как славно завтракали мы в зале с бревенчатыми стенами, битком набитом англичанами, сухими и вежливыми, как обычно. С чего это приглянулся англичанам Солис? Может, по тем же причинам, что и нам: в Солисе (по крайней мере в те годы) оставалось еще ощущение простора, пляж был пляж, а не огромное коммерческое предприятие на берегу моря, вокруг существовала еще природа, и скромные домики не мешали любоваться пейзажем. Черт побери, до чего же здорово было шагать и шагать ранним утром вдоль берега, когда легкие волны мягко касаются ног, а жажда жизни переполняет душу. Мне кажется, нам хорошо было еще и потому, что на родине нашей тоже играли тогда легкие волны, грозная буря разразилась позднее. Были в Солисе и скалы, небольшие. Хорошо сидеть на скале и смотреть, как поднимается в расщелине вода, обегает скалу узкими ручейками, переворачивает лапами вверх крабов, несет половинки ракушек, что всегда скапливались в каком-нибудь углублении, катит блестящие камешки. К вечеру картина менялась, веселая бодрость исчезала, зато никогда после не испытывал я такого ощущения глубокого покоя. Солнце скрывалось за дюнами Хаурегиберри, и к мерному шепоту тихих волн примешивался какой-то далекий гул, он казался печальным, предвещающим беду. И мы нередко поддавались грусти, но иногда наша грусть вдруг обращалась в радость, ведь у нас лично не было причин грустить, и хотя твои зеленые глаза наполнялись иной раз слезами, а у меня стоял ком в горле, все же мы понимали — горевать не о чем, если не считать простой, сызмальства известной истины: всякому живущему на этой земле суждено умереть. Обнявшись, ни слова не говоря, мы медленно шагали вдоль моря, я ощущал ладонью, как холодеет твоя кожа под первыми порывами ночного бриза, и тогда мы возвращались домой, надевали свитеры, выпивали немного виноградной водки с лимоном, жарили мясо с яичницей, готовили салат и целовались, недолго, совсем недолго, потому что самое прекрасное начиналось потом.