Жан Эшноз - Равель
Но эта рана — не рана, а всего лишь мелкая царапинка на самолюбии. Ведь в то же самое время он постоянно убеждается, что слава его крепнет, что его играют повсюду, что в газетах только и речи, что о нем. Похоже, до него ни один композитор не удостаивался такого успеха, — взять хоть восторженный пассаж репортера из «Пари-Суар», посвященный автору «Благородных и сентиментальных вальсов», который, как пишет журналист, может по праву гордиться тем, что на его концертах заняты даже откидные сиденья. Он достиг таких вершин популярности, что молодые композиторы начинают нервничать и строить ему козни, — мало того, охаивают в прессе, но, похоже, ему это в высшей степени безразлично. Однажды вечером он сидит с молодым Розенталем на балете Дариюса Мийо и аплодирует до боли в ладонях, крича при этом: «Прекрасно! Потрясающе! Великолепно! Замечательно! Блестяще! Браво!» «Но послушайте, — говорит ему сосед, — разве вы не знаете, как Мийо отзывается о вас? Он же обливает вас грязью на каждом углу». «И правильно делает, — одобрительно бросает Равель, — именно так и должны вести себя молодые». В другой вечер он смотрит, уже в обществе Элен, другой балет, на музыку Жоржа Орика, и находит его не менее великолепным, таким прекрасным, что рвется за кулисы — высказать автору свое восхищение. «Как, — удивляется Элен, — неужели вы хотите поздравлять Орика после всего, что он про вас понаписал?!» «А что тут такого? — говорит тот. — Он нападает на Равеля? Ну так он правильно делает, что нападает на Равеля. Если бы он не нападал на Равеля, то сам был бы Равелем, а публике вполне хватит и одного Равеля, верно?»
Чествованиям не видно конца: вот уже и в Сен-Жан-де-Люзе в самом разгаре августа организован фестиваль в его честь, где его имя будет присвоено набережной, на которой он родился. Он вновь обретает там свое пианино, свой купальный костюм и свои привычки; затем начинается церемония, которая проходит весьма успешно, несмотря на то что Клод Фаррер, с его трубным голосом, седой бородой и классическим профилем офицера торгового флота, скомкал свою речь; впрочем, Равель этого не слышит, поскольку он тихонько сбегает еще до начала выступления. «Пойдемте-ка лучше выпьем вишневого ликера, — говорит он Роберу Казадезюсу, взяв его под локоток, — я не желаю выставлять себя на посмешище, присутствуя на открытии собственной мемориальной доски». Но зато он увлеченно следит за соревнованиями по баскской пелоте, которое завершает фестиваль; по окончании игры он позирует для фотографов, стоя в своем костюме, с непокрытой головой и неизменной «Голуаз» в руке среди четверых игроков в мяч — великанов бандитского вида, одетых в белое, в баскских беретах. На этом снимке улыбается лишь он один, великаны же стоят с каменными лицами. Ну а в заключение празднества будет дан концерт из его сочинений в пользу благотворительных обществ, и он, как обычно, опаздывает к началу, его нет и нет, публика терпеливо ждет, и он наконец появляется, но тут же с ужасом обнаруживает, что забыл вложить платочек в нагрудный карман, и снова начинается переполох. Тщетно Казадезюс предлагает ему свой, Равель объявляет, что это невозможно. И, разумеется, это невозможно, поскольку на платочке другие инициалы. В конце концов дело кое-как улаживают, и назавтра все они отправляются в Hispano Эдмона Годена, отца Мари, в Сан-Себастьян, на корриду, посмотреть на знаменитых тореро — Марсиаля Лаланду (бычье ухо и раскол зрителей), Энрике Торреса (овация и свист) и Никанора Вильяльту (тишина и снова тишина).
Он возвращается в Париж, и слава подстегивает его, заставляя удвоить активность. Устав от бесконечных поездок из Монфора в Париж и обратно, он обустраивает себе маленькую студию в доме брата, в Леваллуа. Лейриц создает дизайн квартирки, нечто среднее между пароходной каютой и кабинетом дантиста: никелированная мебель, стулья из трубок, круглые коврики, выдвижной бар с высокими табуретами, шейкером, бокалами для коктейлей и бутылками всех цветов радуги. Никаких картин на стенах, даже копий, как в Монфоре, — только несколько японских гравюр и фотографий Ман Рэя, да и это не важно, поскольку Равель будет заглядывать сюда не часто.
Похоже, что громкая слава слегка вскружила ему голову: прежде ироничный и невозмутимый, он теперь несколько опьянен ею. И в самом разгаре работы последних месяцев, еще даже не закончив два своих концерта, строит планы поехать в кругосветное турне, взяв с собой тот, что написан для обеих рук — для его собственных рук. Он твердо намерен сыграть его на всех континентах, во всех пяти частях света, подчеркивает он в разговоре с теми, кто соглашается его выслушать, — именно в пяти. Однако его организм сильно ослаблен и уже не подчиняется воле; в дело вмешиваются врачи. Их очень беспокоит его состояние, они категорически против этого проекта. Сначала давайте немножко успокоимся. Угрозы и прогнозы, предупреждения и предписания. Курс лечения: инъекции сыворотки и полный покой.
Но надолго его не хватает: презрев мнение эскулапов, он упорствует в решении объехать мир со своим концертом, взяв в попутчицы к ним обоим Маргариту Лонг. И в конечном счете именно она исполнит этот концерт, а не сам Равель, как он об этом мечтал. А ведь он часами исступленно играл на фортепиано, истязая себя пальцеломными «Этюдами» Листа и Шопена, лишь бы вернуть былое владение инструментом. Но все напрасно: ему приходится признать, что на сей раз музыка превышает его возможности, слишком уж она сложна для его рук, которым остается лишь дирижировать ею. И, значит, нужно ехать вместе с Маргаритой, что не так уж плохо с точки зрения исполнительского мастерства, но гораздо более печально с точки зрения совместного существования: в обычной жизни она абсолютно невыносима — властная, заносчивая, эдакая гувернантка, надзирающая за вами круглые сутки, как за ребенком на каникулах, в общем, противная дальше некуда. Кроме того, речь уже идет не о пяти частях света, а всего лишь о Европе, пусть даже с посещением двадцати городов. И все же гастроли проходят, как всегда, великолепно: от Лондона до Будапешта, от Праги до Гааги он за дирижерским пультом, Маргарита за роялем, и повсюду триумфальный успех.
В поезде, идущем в Вену, он устраивает такой же скандал, как в Чикаго, обнаружив, что опять забыл свои лакированные туфли: пусть не надеются, что он будет выступать без них. Да ничего страшного, вы наверняка купите там похожие, увещевает его Маргарита: ей невдомек, что его крошечный размер обуви не во всякой стране и найдешь. На сей раз положение спасает не преданная певица, а машинист следующего поезда, который забирает туфли Равеля в Париже (куда уже позвонили) и привозит ему. В Вене его и Маргариту приглашают на торжественный вечер с ужином, устроенный в их честь у Пауля Витгенштейна: тот собирается исполнить собственной рукой концерт, написанный и посвященный ему Равелем. Ужин проходит так же, как и все ужины подобного рода, иными словами, как тягостная обязанность: сначала она вас пугает, но потом вы все же одеваетесь и едете туда, а там вас знакомят с кучей людей, чьи имена вы, едва расслышав, тотчас забываете, затем вы умираете со скуки, затем, разогрев себя алкоголем, свыкаетесь с ней, оживляетесь, начинаете даже слегка развлекаться, и, глядишь, мало-помалу, через часок-другой, все становится так здорово, что вы уже ни с кем и ни за что не поменяетесь местами.
Короче, все идет по накатанной колее, с одним лишь исключением: Витгенштейн, посадивший справа от себя Маргариту Лонг, признается ей, что внес некоторые изменения в этот, еще не известный ей концерт. Думая, что пианист вынужден был пойти на частичное упрощение партитуры из-за своей инвалидности, она все же советует ему сообщить Равелю об этих переменах, но он ее не слушает. Гости встают из-за стола и переходят в зал, где должен состояться концерт. С первой же прозвучавшей ноты Маргарита, которая следит за исполнением по партитуре, сидя на сей раз рядом с автором концерта, замечает, как искажается его лицо, и предвидит плачевные последствия самовольной инициативы калеки-пианиста. Ибо Витгенштейн вовсе не упростил концерт, дабы облегчить себе его исполнение, — напротив, он решил воспользоваться случаем и показать публике всё, на что он, при своей однорукости, способен. Вместо того чтобы уважать замысел композитора и как можно точнее придерживаться партитуры, он лезет из кожи вон, приукрашивая ее, добавляя то арпеджио, то лишние такты, расцвечивая трелями, ритмическими оттяжками, форшлагами, группетто и прочими исполнительскими излишествами, которых от него никто не требовал, то и дело лихо проносясь по клавиатуре от басов до верхних нот, чтобы продемонстрировать, как он дьявольски искусен и ловок, как по-прежнему виртуозен, «и плевать мне на всех вас!» Равель сидит с побелевшим лицом.
По окончании концерта Маргарита, предчувствуя скандал, пытается вовлечь его в светскую беседу с послом, но ничего не помогает: Равель медленно надвигается на Витгенштейна с таким разъяренным видом, какого у него не наблюдалось со времен инцидента с Тосканини. «Но это же никуда не годится, — отчеканивает он с холодной яростью. — Это совсем никуда не годится. Это ни на что не похоже». «Послушайте, — оправдывается Витгенштейн, — я опытный пианист, и, поверьте, иначе это бы не звучало». «А я опытный оркестратор, — говорит Равель еще более ледяным тоном, — и, смею вас заверить, у меня всегда все звучит как надо!» Тишина, воцарившаяся в зале после этих слов, звучит еще оглушительней музыки. Испуг и оторопь под пышной лепниной, под гипсовыми гирляндами. Бледнеют пластроны смокингов, съеживаются оборки длинных платьев, официанты упорно смотрят в пол. Равель молча натягивает пальто и, не дождавшись конца вечера, покидает дом, таща за собой испуганную Маргариту. Вокруг Вена, январская ночь, мерзкая погода, но ему все безразлично, он отсылает автомобиль, предоставленный в его распоряжение посольством, и, надеясь успокоить себя недолгой прогулкой по снегу, они возвращаются в гостиницу пешком.