Алексей Козлачков - Запах искусственной свежести. Повесть
В сказанном не было ничего особенного, но в тоне был вызов — «умираю, но не сдаюсь». Я замер на секунду, а потом заорал:
— Штооо! Сааалдат, сам в яму захотел? — и кинул в него в бешенстве полотенцем; черт, как напряглись нервишки!
— Никак нет, тащ старший лейтенант, — прокричал Карась, приняв истуканское выражение. Но по глазам было видно, что, конечно же, захотел, только этого и хочет всеми, так сказать, фибрами. И был бы счастлив сесть сейчас рядом с Мухой, разделить с ним страдания и отдать ему свою воду.
Настроение мое испортилось совершенно. Будет тут мне всякая сволочь, еще-то и в бою ни разу не бывшая, мне — опытному офицеру-орденоносцу, моральные выговоры устраивать. Сгною.
Я оделся и пошел в офицерскую столовую — сооружение из маскировочных сетей, где ели офицеры батальона в основном то же самое, что и солдаты: каши, политые растопленным маслом, тушенку, консервы, репчатый лук — «офицерский лимон». Немного успокоившись, я подумал, что если уже солдаты младшего призыва стали так наглеть, что выражают свое мнение о наказании офицеру, то Муха-то точно в яме не пропадет, и напоят, и накормят, да еще и яму углубят для демонстрации работоспособности, пока мы будем завтра снова штурмовать Скакалку. С другой стороны, зачем тогда яма, если в ней нельзя никого сгноить? Ну был бы там не Муха, к которому особое отношение, а другой… Надо делать батальонную губу и приставлять комендантский караул, — размышлял я на тему дисциплинарных взысканий, поскольку у кадрового офицера мысли слишком далеко от службы отечеству не простираются даже по пути в столовую.
Есть в жару не хочется, а здесь и вовсе кусок в горло не лез. Угрюмо ковыряя ложкой рис, облитый растопленной от жары тушенкой, я услышал над ухом голос нашего нового замполита батальона:
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
— Я, — я встал и вытянулся.
Вставать навстречу начальству в офицерской столовой было не принято, но, с другой стороны, и так обращаться было тоже не принято, все служебные дела старались выносить за ее пределы. Здесь было пространство отдыха. Наш новый замполит батальона нарушил этот обычай и, скорее всего, сделал это специально для демонстрации своего рвения комбату (не успел прибыть, как сразу во все вник). Никольский хмуро хлебал щи и не вмешивался в ситуацию, наблюдая за ней краем глаза.
— А вот у вас там гвардии рядовой Мухин сидит на гауптвахте за наркоманию. Вы собираетесь комсомольское собрание проводить по негативному явлению?
— Так точно, товарищ гвардии капитан, — прорычал я преувеличенно громко, автоматически принимая образ стоеросовости, служаки, с которого за пределами его обязанностей спрос, как с бревна, — самый выгодный тон в таких случаях. — Отсидит, соберем собрание и проработаем всем коллективом, как положено.
Я видел, как ухмыльнулся, не переставая прихлебывать щи, Никольский, он, кажется, слегка потешался над своим новым заместителем. И над этой неумелой и излишней демонстрацией, и над тем, как он произнес слово «наркомания» с ударением на последнем слоге, было в этом нечто кондово-замполитское; наконец, в неуместном повторении слова «гвардии» в обращении, которое, конечно, положено по уставу, но все же для уменьшения помпезности применялось лишь в случаях официальных обращений, как правило, перед строем. Замполит же находил нужным совать его всюду, не сокращая церемоний.
Замполит батальона капитан Милютенко прибыл к нам всего с неделю из учебного подразделения с небольшим повышением в должности. Он явно робел и терялся в новой обстановке и на новом уровне, поэтому с перепугу совал нос всюду, чем успел раздражить буквально всех — и солдат, и офицеров. Правда, пока лишь до состояния насмешек; особенного занудства или подлостей с его стороны никто не видел. Он был человеком довольно плотного телосложения, впрочем, не слишком тренированного, с лопатообразно широким невыразительным «замполитским» лицом и манерой носить военную форму, как гражданскую одежду, когда она неловко топорщится как раз в тех местах, где у строевых офицеров обычно все прилажено и перетянуто. По этой балахонистости замполита везде узнавали издалека; было в этом что-то сектантское, — миссионеры Свидетелей Иеговы или анабаптистов, попадавшиеся мне позже, выглядели похоже; для всех политработников одежду шьют на одной фабрике.
— Травников, — окликнул меня комбат, замедлив поедание щей, — это вы с Денисовым Муху в яму засадили?
— Так точно, товарищ майор, — я сделал по направлению к комбату пол-оборота и ответил ему уже нормальным голосом; перед комбатом, с которым мы провоевали вместе уже больше года, не надо было изображать истукана.
— Ндааа, — протянул комбат, качнув головой, и занялся снова щами.
«Хоть комбат-то нас с Денисовым понимает и не будет гонобобить попусту, — подумалось мне, — он все знает и про меня, и про Муху». Впрочем, я подумал об этом без особенного даже облегчения. Действия комбата по отношению ко мне уже не имели особенного значения по сравнению с переживаемым мной.
Остаток дня после дневного отдыха прошел в обычных военных заботах: за чисткой оружия, углублением окопов, а также полированием дембельских блях (занятие, которому русский воин способен предаваться круглосуточно), написанием писем и ковырянием в носах под присмотром офицера, то есть мероприятием, которое в распорядке дня батальона значилось как «час политзанятий». Штатного замполита в минометной батарее не было, и эту роль приходилось выполнять мне. Я неволился и обычно пытался читать книжку, пока солдаты копошились, занятые своими заботами. С завистью думал я об офицерах парашютно-десантных рот, где этим занимались настоящие политработники, а сами офицеры сейчас уже предавались «распутству» в виде чтения, совместного зубоскальства о женщинах или даже предвечернему сну, — к этому времени жара немного спадала и можно было заснуть. Мы сидели в так называемой солдатской столовой, она же ленинская комната, невдалеке от своих палаток. Это были две неглубокие узкие траншеи, вырытые параллельно; сидя на внешнем бруствере, нужно было спустить ноги внутрь, а пространство между двумя траншеями, покрытое досками от снарядных ящиков, служило столом. Для агитации это еще кое-как подходило, но для еды не очень: легкий ветерок наполнял солдатские котелки и кружки песком.
На политзанятиях в тот день Денисов поручил мне провести воспитательную беседу «о вреде наркомании» и даже сообщил основной тезис для партполитработы: «А то хрен стоять не будет!». Аргумент в целом очень сильный, но, на мой взгляд, все же уязвимый (на что солдаты мне тут же указали). Во-первых, можно было рассуждать так: это сколько же надо курить, чтобы он перестал стоять?! Наверное, для этого надо курить «дурь» каждый день. Тогда, может быть, он и перестанет стоять к концу Афгана, а может, и нет. Во-вторых, в Афгане он и вообще пока без надобности, так что даже и лучше, чтоб не вставал без дела. И наконец, можно просто не дожить до того момента, когда этот орган тебе действительно пригодится, а курение «дури» — это отдых и радость уже здесь и сейчас. Так что ты говори, говори, лейтенант, все равно самым главным аргументом против курения останется именно яма, в которой сейчас горбатится за всех тогда куривших наш батарейный герой — Муха, вон как раз слышен стук его каторжанской кирки. Да и то сказать, более героического солдата в нашей батарее на тот момент не было и по официальной мерке — только у него была медаль «За Отвагу», полученная за спасение офицера, вот этого самого, который сейчас что-то тут такое говорит «про нестояние»; и по неофициальной — в глазах солдат Муха приобретал героический ореол страдальца за общее дело. Муха становился легендой минометной батареи.
Солдаты слушали меня с лицами и улыбками загорелых до черноты будд. После того, как я на разные лады озвучил сообщенный мне Денисовым тезис, оставалось все же еще чуть меньше часа до конца политзанятий. По привычке я достал книгу и взялся было за чтение, но в голову мне ничего не забиралось. Мне все казалось, что за солдатскими улыбками прячется ненависть. Не то чтобы я ее боялся, но от этого мне было еще более неуютно.
Заснуть я долго не мог, а, заснувши, видел сон, будто это я сижу в яме и взмахиваю кайлом, обливаясь жгучим потом, который и не пот вовсе, а что-то вроде раскаленной лавы. А над ямой стоит мухинский подопечный Карась и орет на меня нечеловеческим голосом: «Штааа, лейтенант, в яму захотел? Я тебе устрою яму до конца службы, и никакой Денисов тебе не поможет, и воды будет некому передать!» Я было хочу ему сказать, что за меня Муха заступится, и тут же пытаюсь пожаловаться Мухе на его воспитанника, но Мухино лицо с мохнатыми от пыли ресницами совершенно неподвижно. И глаз за ресницами не видать, поскольку веки опущены. И Муха будто бы силится их поднять, как тот школьный Вий, и не может… А на губах играет блаженная и одновременно насмешливая улыбочка. «И Муха тебе не поможет, лейтенант, не поможет…» — орет на меня Карась.