Коллектив Авторов - Здравствуй, племя младое, незнакомое!
III
Все виды журавлей стали редкими. С каждым годом их становится все меньше.
Из словаряВ ноябре, перед каникулами, Ивана Николаевича Кузина пригласили в подшефную школу на праздник. Вместе с товарищами. Их, ветеранов, всего ничего осталось: он, да Дьяков, да Федченко, да Врунов. Врунов, правда, не пошел – прибаливал. И он бы, Иван Николаевич, дома остался, но случай был очень подходящим. Вот и поковылял. Потому что до другого удобного случая Кузин мог и не дотянуть. Он это чувствовал.
Федченко, правда, молодец – держался. Но он и моложе Ивана Николаевича, и служил в артиллерии (а Кузин – в пехоте), и войну закончил полковником. Федченко пришел при параде, в кителе, со всеми орденами и медалями и спину по военной привычке пытался не горбить. А Иван Николаевич пришел совсем без наград, в костюме, и в коричневой рубашке – пуговицы под горло. Он сильно похудел за последние месяцы, и гимнастерка с орденами и медалями, которую он надевал на День Победы или на ветеранские встречи, висела на нем колом. У него было много наград, и он взялся было перенести их на пиджак, но потом бросил – устал.
И вот этот праздник. Школа была знакомой: директор их время от времени приглашал, он любил «акции». А почему собрал – мальчишечек сегодня, первоклассников, посвящали в «Богатыри Земли российской». Дети, в синих пилотках, одинаковых пиджачках, выстроились в две шеренги. Самый, видимо, бойкий из них, докладывал Федченко:
– Товарищ гвардии полковник! Эскадрилья первого «А» для принятия торжественной присяги построена. Командир Игнатов Вова.
Федченко командовал:
– Вольно...
Иван Николаевич глядел на мальчишечек, и они умиляли его чистыми личиками, тонкими ручками и ножками, малым своим ростом – жизнь их была в самом начале... Несколько «богатырей», правда, было в очках, несколько – сутулых, почти горбатых, один жалко тянул ногу, как птица тянет раненое крыло, но Иван Николаевич этого не примечал. Хоть решение и было им принято уже давно, и было оно единственно верным, все ж теперь, когда нужно было о нем сказать всем, он погрузился в горести. Жизнь прошла... Невидящими глазами смотрел он, как дети присягали красному, израненному знамени его дивизии, как поздравляли их Федченко, родители, директор школы и Дьяков. Другое он хотел увидеть, но воспоминания почему-то не шли. Память не вызывала прошлое. Как будто его и не было. И тогда он встал.
– Дети, а сейчас с вами будет говорить гвардии сержант Иван Николаевич Кузин, – представил его директор.
Он, не помня как, оказался у микрофона.
– Я... – Голос его завибрировал, – я в ваш праздник хочу вам подарить... – он добрел до стены, взял со стула аккордеон, и, шатаясь под тяжестью инструмента, вернулся к микрофону, – вот... Играйте. Пусть будет память, – и он протянул аккордеон в зал, резко, как будто желая его навсегда от себя оттолкнуть.
Директор ловко подхватил инструмент. Собравшиеся нерешительно захлопали.
– Пусть сыграет, – вдруг услышал он голос Дьякова. – В последний раз.
Он заметался, затоптался. Тотчас услужливо подставили стул. Иван Николаевич как-то сел, влез в ремни, склонился над пожелтевшими клавишами. И с первых аккордов, с первой музыкальной фразы, все вдруг вернулось к нему – и юность, и война, и гибель товарищей, и любовь, и свадьба, вся-вся его многотрудная жизнь! И тяжесть этого возвращения была для него почти невыносимым грузом, и он смолк. И, с колотящимся в горле сердцем, под аплодисменты, которых он не слышал, Иван Николаевич побрел к своему месту.
... Из школы он вышел налегке, и просто ему было, и совсем не больно. Рано темнеет в ноябре, и освещение на улицах – плохонькое. Но Иван Николаевич не успел подумать о Чубайсе, о РАО ЕЭС, или еще о каком проклятом реформаторе. Все повседневное, суетное, обыденное вдруг покинуло его. Он даже забыл о своем болящем, немощном теле, которое все неохотнее служило ему, и не проходило и дня, чтобы оно не забастовало, не заныло, не заканючило... Ему почудился мягкий, тревожный, курлыкающий звук. Он вслушивался и слышал – летели и звали журавли. Это было так удивительно, что они не миновали Москвы, прилетели сюда в ноябре и во всем огромном городе нашли именно его, Ивана Николаевича. Белые, нежные птицы, так любившие кружить над его родной деревней с ласковым именем – Глыбочка. Слезы легко вытекли из его глаз. Журавли, журавли! Иван Николаевич знал, что он вернулся в детство, снова стал маленьким мальчиком, но только теперь у него не будет никакого взросления, будущего. У него ничего больше не будет! Журавли прощались с Родиной. И он тоже прощался, и ему казалось, что вот только сейчас, в эти последние минуты, он, всю жизнь наигрывавший на аккордеоне чужие вальсы, песни и пьесы, сочинил что-то свое, никем не сказанное, вечное. И он плакал не потому, что боялся умирать. Он плакал потому, что ему было жаль журавлей, Родину, жизнь, жаль мелодичной красоты, которая навсегда уходила вместе с ним...
Михаил Волостнов
ВОЛОСТНОВ Михаил Николаевич (1955–2001) родился в русской деревне Степановка в Татарстане. После окончания школы и училища работал на часовом заводе в Чистополе, на КАМАЗе в Набережных Челнах – радиоинженером. Закончил ВЛК Литературного института. В 1996 году за роман «Несусветное в Поганочках» был удостоен Международной литературной премии «Москва-Пенне» в номинации «Новое имя в литературе». Тогда же был принят в Союз писателей России. Сам он определил свой жанр как «философию русского фольклора», оставаясь верным ему и в последней повести «Авгень в Марешках», вышедшей в свет в пятом номере «Роман-журнала. XXI век» за 2001 г. Это была его последняя прижизненная публикация.
Рассказы Михаила Волостнова публиковались в «Роман-газете», «Литературной России», журналах «Москва», «Наш современник», в газете «Российский литератор».
«И ТУТ ОСТАВАЙСЯ, И С НАМИ ПОЙДЕМ...»
Чего только не навалено в закутке русской деревенской печки: полено дров обязательно, клок шерсти, варежка, валенок, гусиное крыло и огарок свечи, денцо и прялка, заячья лапка и глиняный горшок, лукошко... Вот в нем-то, продолговатом уютном липовом лукошке, как раз и любит отдыхать-почивать сам Ефрем Ефремыч. Никто в доме, конечно, никогда его не видел, но все почему-то знали, что все равно где-то тут Ефремка обитает. И общались с ним запросто. Хозяин дома, например, Мирон Николаич, залезая на печь зимой погреться, говорил с усмешкой:
– Ну, Ефремыч, подвинься маненько да поперек ляг, а то ступай-ка вниз на загнетку, а я тут бока-то погрею. Озяб шибко, зима ой-ей-ей нынче холодна...
Если забирались на печку дети покувыркаться на теплых камнях да валенками друг в друга покидаться, то они обычно с хохотом и детским суеверием приговаривали:
– Домовой-домовой, ну-ка, с печки долой!
Хозяйка, подымаясь сюда же, всегда не забывала перекреститься и сказать:
– Крещеный на печь, некрещеный под печь...
Самый младший в семье, Николка, любил с домовым в войну играть. Заберется на печь, из валенок баррикады настроит, сковородником будто из винтовки палит, лучиной, как саблей, машет.
– Ур-ра! – кричит. – Ханде хох, супостаты!
(Тут уж, Ефрем, не зевай, знай только успевай поворачиваться, а то зафугует валенком прямо по голове озорник Николка или ненароком лучиной глаз выколет.)
Не обижался Ефрем ни на кого. Когда надо, хозяину печь уступал, от хозяйки под печь прятался, а от детишек и тумаки, бывало, порой сносил: что с них взять! Если только башмак какой спрятать куда-нибудь под лавку, чтоб не очень озорничали. Они, бывало, смешно искать возьмутся, поверху глазами рыскают, а вниз поглядеть ума у них нету. Ищут, с ног собьются, заговаривать начнут:
– Ефрем, Ефрем! Тьфу-тьфу, поиграй да отдай!..
Теперь давно уже в этом доме не слыхать было детского смеха. Минуло столько лет, что самый младший Николка стал солидным и лысоватым ученым-физиком Николаем Миронычем. Отец гордился им и часто хвастался перед соседями:
– Николка мой электричество назубок знает, где в каком проводке какой ток течет. Наука!..
Сам Николай лет пятнадцать, может, назад, когда еще не был ученым, а всего лишь учился в университете, тоже любил, приезжая на каникулы, прихвастнуть перед соседями своей ученостью.
– У нас так говорят, – мог ошарашить, например, соседей, починяя им электропроводку, – не зная закона Ома, не высовывай носа из дома!..
– О-о! Гли-ка, как, – с уважением внимали соседи ученым речам.
Но могли и свой совет дать:
– Тут электрик у нас один шальной был, без бутылки ничего, враг, не делал. Его так и звали Тарзан. Он, бывало, все говорил: «Родную мать называй на „ты“, а электричество на „вы“! Дак шибануло его один раз током так, что почернел аж, бедный. Так потом и ходил всю жизнь, ровно смоляной какой...
То ли вняв этим советам, то ли просто от врожденных качеств, все более взрослея, Николай потихоньку изживал в себе не только дурную привычку хвалиться, но и вообще слишком много разговаривать с людьми, отчего некоторые знакомые его прямо пророчили ему мрачное будущее нелюдимого одиночки.