Эдуард Лимонов - История его слуги
О чем я ей говорил? Помимо моей собственной воли я вдруг понял, что хочу разжалобить ее — помню, что, рассказывая о своей жизни, я упоминал и сошедшую с ума жену Анну, и оставившую меня из-за того, что у меня здесь не было денег, мою последнюю жену Елену. «Из-за денег» произвело на Дженни впечатление, она даже быстро-быстро заморгала и резко сказала «Bitch!» Воодушевившись и кожей ощущая, что время идет и что если я не успею ее заинтересовать в ближайший час или около этого времени, то другого такого шанса в моей жизни может не подвернуться, я с роковой решимостью сообщил ей, что никогда никем в этой жизни не был любим, что мама моя со мной не жила, что она оставила нас с отцом, когда мне только исполнилось два года, что до пятнадцати лет я жил среди солдат, что меня воспитали солдаты. Я сидел и воодушевленно врал, поглядывая в сад, — там было зелено и пусто, и заманчиво покачивались едва-едва от ветра качели. Услышала бы меня моя сверхприличная мама, которая за сорок лет жизни с моим отцом, наверное, ни одной ночи не провела вне дома. Прости меня, мама, но ведь ты бы не хотела, чтобы твой сын погиб.
Механически поглядывая в сад, я трудно и коряво произносил неудобопроизносимые английские слова, торопясь и захлебываясь, желая стакан вина, водки, джойнт, что угодно, лишь бы расслабиться и наврать еще больше, врать еще интереснее. Следя за ее лицом, я думал, что я заваливаюсь, что я ей скучен, так как она сделалась молчаливой и тихой и сидела не двигаясь, откинувшись на зеленом диванчике, одной рукой только слегка теребя пряди своих волос, зачесанных на одну сторону, хорошо вымытых русых волос. И еще она чуть-чуть покачивала ногой — была она босиком, чего же не ходить босиком по таким мягким коврам и блестящему натертому паркету. Я думал, что я заваливаюсь, но я говорил тогда именно на все сто процентов то, что нужно было ей — Дженни Джаксон — американской девочке с английско-ирландско-польской кровью. Дело в том, что она была невероятно жалостлива, господа. Но узнал я это только спустя некоторое время, тогда-то не знал, и потому те первые часы с нею остались у меня в памяти как мучительные.
Я выпалил все эти признания и вдруг замолчал, физически ощущая, кожей чувствуя, как синеет небо над садом. Там было столько неба, над ее садом. Как синеет, сереет и темнеет.
Она сидела ко мне вполоборота, на ней было в тот вечер платье, которое впоследствии я предпочитал всем другим ее платьям — с капюшончиком, в тоненькую-претоненькую полосочку — серо-черненькое, широкая юбка ниже колен и туго обтягивающий грудь лиф, очень миленькое. Дженни сидела вполоборота и молчала. Вдруг она прошептала: «Poor thing!»[5] — и повернулась ко мне. По щеке ее скатилась слеза.
Удалось! Во время паузы я уже успел молниеносно возненавидеть и ее особняк, и ее, «богатую и бездельную», и в бесконечных моих отчаянных мыслях в этот момент уже предавал дом и сад на поток и разграбление, уже заполнил место моими мифическими соратниками по бунту, уже слышал их голоса и поступь и звон оружия.
«Бедненький». Все равно это относилось ко мне, пусть я частично и врал. Но разве реальный я не был poor thing? Был. Значит, поняла, значит, человек, как неожиданно, как странно…
Но радоваться своей победе я уже не мог, обессилел от непосильного труда бедный Эдвард, помню, что только уронил руки на колени и уставился в зеленый ковер, вовсе не представляя, что в будущем не раз придется мне пылесосить этот ковер и ебать на нем иной раз существ противоположного пола, когда не хватало терпения добраться до своей спальни… И на этом же ковре привелось мне недавно найти всю одежду, часы, браслеты и кольца и нижнее белье некоей дамы и моего босса Стивена Грэя, но не их самих… но все это произошло уже гораздо позже. А в тот майский вечер мы сидели, по щеке ее еще катилась слеза, и раздался звонок в дверь, вернее, звук дверного колокола, и она, шмыгнув носом, как ребенок, и сказав: «Это моя сестра», пошла открывать.
* * *Сестра Дэби приехала с саксофоном, она, оказывается, играла на саксофоне — ее младшая сестра Дэби. Саксофон был тотчас же водружен на ножки и поставлен там же, в солнечной комнате, рядом с шарманкой и музыкальным ящиком — в музыкальный угол. Сестра Дэби была совсем не похожа на сестру Дженни — она была очень худенькая, с черными волосами, коротко остриженная, с оливковой кожей, и вид у нее был хулиганский — пышно накрашенные губы и накрашенные же глаза делали ее старше ее семнадцати лет. Сестра Дэби приехала из Вирджинии, где, оказывается, живет вся семья — первая достоверная информация, которую я тогда получил. Оказалось, что у Дженни, кроме Дэби, есть еще три сестры и пять братьев.
— Боже, — сказал я, — вы как латиноамериканцы, это у них бывают такие огромные семьи…
— Десять детей — это очень хорошо, — сказала Дженни. — Есть с кем играть в детстве, есть с кем поделиться неприятностями. Единственный ребенок в семье всегда несчастен и одинок. Вот ты уехал из России, Эдвард, и родители твои остались совсем одни. — При этом Дженни выразительно посмотрела на меня и продолжала. — Если бы у них были еще дети, им было бы не так одиноко.
Она, оказывается, была очень рассудительной — Дженни.
В тот вечер мы втроем отправились «out». «Пойдем куда-нибудь выпьем, — беззаботно сказала Дженни. — Дэби устала от Вирджинии; ей хочется «аут». «Конечно, пошли, — сказал я, а сам с ужасом подумал: — А вдруг у меня не хватит денег, а, что я буду делать?» Но и отказаться было невозможно, хотя я охотнее бы выпил дома, здесь, купив бутыль в магазине, — я всегда так делал.
И мы пошли. Худая и нахально вульгарная Дэби надела серый плащ мешком, я был в клетчатом пиджачке, который мне отдал как-то бесплатно уже упоминавшийся мною алкоголик Толя, я его уменьшил, ушил, и в черной я был кепочке, ею я очень гордился — кепочка была парижская, с ярлыком «Очарованный охотник». Купил я ее за доллар и двадцать пять центов среди барахла на Лоуэр Ист-Сайде. Дженни же надела поверх своего миленького платьица длинную вязаную кофту со свисающими на шнурах вязаными шарами.
Когда мы вышли, я взял Дженни за руку, и она послушно шла, не отнимая руки, хотя вела она, а не я. Житель Верхнего Вест-Сайда, я мало что знал на их богатом Исте. Заглянув в несколько ресторанчиков, я помню, мы остановили наше внимание на обшитой старым деревом тесной дыре, где, однако, играла прославленная старая арфистка. Разместились мы у самой эстрады, и арфистка с хорошей фигурой, по виду явная лесбиянка и садистка, любезно посматривала на сестер. Тогда я впервые узнал, что существует такой напиток — «текила санрайз», — сестры пили этот самый «солнечный восход», а я пил свое обычное Джей энд Би, от которого уже, наверное, не избавлюсь до конца жизни. Надо же на чем-то остановиться, когда говорят: «Что вы будете пить?», положено же иметь любимый напиток, ну я и пью Джей энд Би.
Арфистка в перерыве, конечно, заговорила с сестрами, а ко мне обратился с незапомненными мной глупостями долговязый официант, подозрительно ласковый и интеллигентный. Мы изрядно в конце концов там выпили, и, когда я и Дженни достаточно погладили и потискали друг другу руки, потолкали под столом друг друга коленками и обменялись прочими нежностями, уместными в общественных местах, а арфистка принялась натягивать на свою арфу чехол, Дэби объявила, что нам нужно идти, и на самом деле было нужно, и мы вывалились на улицу. Денег мне хватило, сестры, слава Богу, не хотели есть, или, спасибо им, делали вид, что не хотели.
По пути домой нам всем почему-то было очень смешно, и Дженни убегала от меня по улице, и ее кофта бежала за ней, а когда я ее поймал, то стремительно качнулись все ее шары на шнурах. Я пытался ее целовать, она отстранялась, крича что-то о русских, которые все очень нахальные, ей бабушка-полька говорила, но отстранялась не очень. Идущая же сзади Дэби взросло улыбалась нашей возне и суматохе.
Мы вернулись в дом. Дэби сразу же ушла спать, я же просидел с Дженни еще около часу, и опять целовал Дженни, залазил руками ей под платье, хватал ее за ноги, живот и трусики…
Не дала. Не оставила. Я не очень настаивал, я понимал, что с Дженни не нужно торопиться, все будет в свое время. Конечно, я предпочел бы ее выебать тогда же: ебаться мне очень хотелось, но я боялся на нее давить даже чуть-чуть, еще испугается и не захочет меня больше видеть. Ушел же я от нее в прекрасном, счастливом, упоенном состоянии — авантюрист после удачно проведенной операции.
* * *На следующий день я ей позвонил. Не слишком рано, хотя проснулся очень рано и хотел звонить сразу же. Ведь мне все равно нечего было делать. Все, чем я тогда занимался, — часов в восемь утра вставал, спал я плохо, собирал вещи — тетради и книги в целлофановую сумку и отправлялся в Централ-парк, — читать и загорать, благо парк был от меня всего в нескольких блоках ходьбы. Там, лежа в одних трусиках в траве, среди таких же обездоленных или сумасшедших, я истязал себя книгами, учил себя и тренировал — читал со словарем свои первые английские книги. Подбор книг был очень странный — «Философия Энди Уорхола» — она только что вышла в мягкой обложке, и книгу Че Гевары «Реминисценции Кубинской гражданской войны», в зеленой обложке, я ее у кого-то спер. Эти книги до сих пор есть у меня, и когда я время от времени перелистываю их, то непременно нахожу между страницами клочки высохшей травы — мне не лежалось спокойно — вертелся, подставляя солнцу то грудь, то спину, мечтал о будущем, своем боевом и славном будущем, и способах, какими его возможно приблизить.