Илья Эренбург - Падение Парижа
Один из заправил Дома культуры, Марешаль, вздумал организовать «Революционный театр». Он стал набирать труппу. Профессиональные актеры к нему не шли: боялись, что новый театр не выживет. Марешаль встретил Жаннет на лестнице театра и сразу ее отметил. Он вызвал Жаннет, стал ей доказывать, что из нее выйдет крупная трагическая актриса: «Какие глаза! А голос! Да вы себя не слышите!..» Марешаль ставил «Овечий источник»; он предложил Жаннет главную роль. Все присутствовавшие на первых репетициях говорили, что играла она прекрасно: в ней была простота сердечности и гнева. На беду, актриса Жавог поссорилась с директором «Одеона» и в сердцах пошла к Марешалю. Это была посредственная актриса, но ее имя обеспечивало статьи в десятке газет. Она получила роль Жаннет. Жаннет приняла это спокойно и сразу согласилась взять маленькую роль. После премьеры, в своей комнатушке, далеко за полночь, она повторяла монологи, которые ей не удалось сказать со сцены.
«Революционный театр» вскоре прогорел. Два летних месяца Жаннет проработала в провинции: ее взяли в сборную труппу для гастролей. Потом, помаявшись и поголодав, она устроилась на радиостанции «Пост паризьен».
Люсьен с ней познакомился на одной из репетиций в «Революционном театре» и тотчас влюбился. Это было время его страстного увлечения революцией. Слова «Овечьего источника» звучали как бред встревоженного Парижа, а голос Жаннет придавал им ту плотность, тот вес, которые Люсьен напрасно искал на митингах или в газетах.
Люсьен поразил Жаннет; впервые она увидела человека, который говорил, как герой романа. Его речи о низости, об очистительной буре вязались с огненным цветом волос, с бледностью, с резкими движениями. Она ему поверила и, выслушав его признания, отдалась ему, если не с любовью, то с душевной приподнятостью.
Любовь в ней могла бы родиться; но Люсьен сделал все, чтобы оттолкнуть Жаннет от себя. Перед ней он становился искусственным и пустым. Она была слишком молода, чтобы снисходительно отнестись к его самолюбованию. Слыша каждый день патетические тирады, она усомнилась: любит ли он меня? А Люсьен все сильнее к ней привязывался. Трудно было понять его чувства: он и Жаннет любил на свой лад, скорее как феномен, как лирическое отступление, как заморскую птицу. Если бы ему сказали: «Пойди ради нее на смерть», – он пошел бы. Но когда Жаннет, заболев, попросила его остаться у нее до утра, он стал говорить, что его ждут дома, мать будет волноваться… Ему попросту хотелось выспаться.
Жаннет говорила себе: он меня бросит, как Фиже… Она думала, что должна от него уйти, но не уходила. По природе она была пассивной: такие женщины не уходят, их уводят. А может быть, в ней еще жила смутная надежда на счастье с Люсьеном, на серенькое, тихое счастье, которым жили вокруг нее другие женщины?
После того вечера, когда Жаннет познакомилась с Андре и Пьером, Люсьен ее не видал. Она отвечала по телефону, что хворает. Вдруг она ему позвонила: ей нужно с ним поговорить. Голос был взволнованный. Люсьен вспомнил: Андре!.. Он насторожился. Жаннет он ответил, что зайдет за ней в студию; они поужинают у «Фукетс».
Жаннет не хотела идти в кафе; она сказала, что плохо себя чувствует, ей надо поговорить с Люсьеном наедине. Он настаивал. У «Фукетс» вечером собирались актеры, писатели, а Люсьену льстило, что люди с завистью поглядывают на Жаннет.
Он был хорошо настроен, несмотря на газетную заметку; весело заказал устрицы, вино. Жаннет молчала. Он рассказал ей о своей обиде:
– Понимаешь, «недоверие»!..
Она ничего не ответила. Видно было, что она напряженно о чем-то думает. Люсьен забыл и про отзывы коммунистов, и про восхищенные взгляды соседей; его терзала ревность. Он был уверен, что Жаннет влюблена в Андре, и решил ускорить развязку.
– В понедельник открывается выставка Андре. Говорят, прекрасные пейзажи… Хочешь пойти на вернисаж?
– Нет, я не пойду. Нет настроения…
Она сказала это настолько просто, с таким безразличием, что Люсьен растерялся: может быть, и не в Андре дело?.. Выпив бутылку шабли, он оживился, забыл о своих страхах и вернулся к тому, что его занимало с утра.
– В общем, я понимаю, почему они говорят о «недоверии». Я недавно был у одного коммуниста. Это сотрудник «Юманите». Мещанская квартирка. На стене репродукция: «Мыслитель» Родена. Жена принесла рагу, и он хвастал, что она хорошо готовит. Четверо детей, старший готовит уроки, а папаша ему помогает. Ты видишь картину? Конечно, такой человек может голосовать, но не больше. А когда такие мещане…
Жаннет обычно не спорила. Но теперь она неожиданно оживилась:
– Разве плохо, что у человека семья, дети? Я тебе говорила, – я об этом всегда мечтала. Для женщины это счастье. Неужели ты не понимаешь?.. Я иногда думаю, что и ты этого хочешь, только говоришь иначе… Без этого, Люсьен, нельзя жить: очень голо, одиноко.
– Вопрос характера. И эпохи. Если бы мне предложили обзавестись семьей, я застрелился бы, не иначе. Я живу другим. Может быть, завтра за это придется умереть. Смешно теперь говорить о семье. Что с тобой?
– Ничего. Я тебе сказала, что плохо себя чувствую. Голова болит. Попроси стакан воды, я приму аспирин.
Люсьен продолжал говорить: эпоха требует отрешенности, одиночества, мужества. Семейный уют – предательство. Жаннет не возражала. Ее оживление спало.
Они молча вышли и свернули с Елисейских полей в узкую, темную улицу. Вдруг на углу, возле аптеки, Жаннет остановилась. В освещенном огне стоял большой зеленый шар, и лицо Жаннет, облитое изумрудным светом, казалось мертвым. Она спокойно сказала:
– Я беременна. Придется теперь искать доктора…
Люсьен почувствовал жалость, острую, как боль. Он пробормотал:
– Может быть, не нужно?
Жаннет резко рассмеялась:
– Нет, ты мне все объяснил и убедил – «не та эпоха…»
Люсьен быстро успокоился, и это вывело из себя Жаннет. Все тем же деланно веселым голосом она сказала:
– Не огорчайся: не от тебя…
– Как? Я не понимаю…
– Когда я ездила на гастроли. В Виши… Рядом ночевал один актер, а у меня дверь не запиралась, задвижка была испорчена. Вот и все. Теперь ты понял.
Она рукой остановила такси. Он крикнул:
– Погоди! Я провожу тебя.
– Не нужно. Одиночество и мужество – кажется, ты так сказал? Спокойной ночи!
Люсьен сразу почувствовал, что Жаннет сказала неправду. Актер? Задвижка? Слишком нелепо! Но, может быть, с Андре?.. Она в кафе не сводила с него глаз. Он тоже… И потом – спросила, почему он не позвал Андре… Конечно, Андре!
Площадь Конкорд после дождя блестела, как паркет парадного салона; автомобили оставляли на синеватом асфальте оранжевые и багровые следы. Большие фонари походили на светящиеся растения. Из парка Тюльери доносились запахи мокрой земли, деревьев, весны. Казалось, все вокруг было создано для праздника; но во всем была легкая тревога, неуверенность. Старая проститутка, густо нарумяненная, окликнула Люсьена. Он ускорил шаг. Вдруг на набережной он остановился: он вспомнил глаза Жаннет – у аптеки… Такие глаза были у Лагранжа, когда он сказал Люсьену: «Не спорь, я знаю, что это гангрена». Люсьен побежал назад, на площадь, он поехал к Жаннет.
Она лежала, уткнувшись головой в подушку, и плакала. Рядом валялась большая тряпичная кукла. Жаннет плакала от обиды: как мог Люсьен поверить ее глупой выдумке? Она плакала от его бесчувственности, от одиночества. Было в ней и большее горе, но от него она не могла плакать. Это горе уничтожало слова и придавало глазам то выражение безысходности, которое возле аптеки напугало Люсьена. Она ведь утром еще верила в возможность счастья…
Когда Люсьен вошел, Жаннет перестала плакать, она напудрилась и тихо сказала:
– Знаешь, Люсьен, что самое страшное?.. Я тебя не люблю.
11
Тихий город, о древностях которого профессор Мале рассказывал Дениз и Мишо, не походил на себя. На улицах, где обычно старые аристократки чинно сплетничали, аббаты прогуливались с раскрытыми молитвенниками, а ребята играли в бабки, теперь люди спорили, жестикулировали; доносились слова: «Народный фронт… Фашизм… Порядок… Война…» Старые стены, морщинистые, как щеки почтенных аристократок, покрылись, будто румянами, плакатами разных партий. Вокруг щитов целый день толпились люди, читая хлесткую перебранку кандидатов. А рядом, на порталах древних церквей, длиннолицые святители благословляли грешников, и на каменные персты садились встревоженные воробьи.
Три человека оспаривали у Поля Тесса честь быть депутатом Пуатье. С двумя Тесса столкнулся четыре года назад: с коммунистом Дидье, по профессии слесарем, и с отставным генералом Гранмезоном, ставленником консервативных кругов города, аристократии и духовенства, именовавшим себя «националистом». Тогда Тесса легко разбил соперников. Теперь он далеко не был уверен в победе, хотя Дессер выполнил свое обещание: «Ла вуа нувель» посвятила номер Полю Тесса, а из трех местных газет две были куплены радикалами. Коммунисты за последние годы окрепли. Дидье, не блиставший красноречием, собирал огромную аудиторию. Появился и новый конкурент: молодой агроном Дюгар, связанный с «Боевыми крестами», энергичный человек, обходивший дом за домом и повсюду разоблачавший «засилье финансистов, масонов и евреев». Лавочники, страдавшие от расцвета магазинов стандартных цен, ремесленники, обремененные налогами, интеллигенты, считавшие, что они вытеснены из жизни иностранцами, пенсионеры, возмущенные аферами Стависского, к которым Тесса приложил руку, – все эти люди горячо аплодировали Дюгару.