Габриэль Руа - Счастье по случаю
В отличие от Азарьюса, который старался создать вокруг себя атмосферу дружелюбия, Жан стремился поразить своих слушателей.
— Но наш патриотизм выгоднее для тех, кто отсиживается в тылу, а не для тех, кто отправляется на фронт, чтобы их там калечили… Подождите еще год, и вы увидите немало искалеченных и услышите всякие проповеди и громкие речи, которые нас далеко заведут.
Азарьюс молча натягивал шоферские перчатки. Затем он холодно смерил молодого человека взглядом.
— Как-нибудь, если вы попадетесь мне на дороге, когда у меня выпадет свободная минутка, — сказал он, — мы еще поговорим, молодой человек. А пока не забывайте, что для саботажников есть концлагери.
— А как насчет твоей свободы слова? — вставил, смеясь, Сэм Латур.
Азарьюс наклонил голову и улыбнулся сдержанной улыбкой; он не был лишен чувства юмора.
— Ну ладно, время идет, — сказал он, не обращая больше внимания на Левека, — и скоро прибудет следующий поезд…
Разговор продолжался, но уже безобидный, спокойный.
— Вам, наверно, теперь полегче живется? — спросил Латур Азарьюса.
— Да, ничего, могло быть и хуже… — ответил Лакасс. — Дочь по-прежнему работает… рядом тут в «Пятнадцати центах».
— Это Флорентина, твоя старшая? Ну что ж, неплохая помощь семье, верно?
Услыхав знакомое имя, Жан нагнулся вперед и внимательнее пригляделся к шоферу. Этот человек вызывал у него неприязнь, смешанную с острым любопытством. «Идеалист и ничтожество», — решил он. Глядя на этого мечтателя, он представлял себе жизнь их семьи — неспокойную, неустроенную.
— Да, — сказал Азарьюс, — с тех пор как у Флорентины появился постоянный заработок, нам живется полегче.
Он встряхнул головой и покраснел.
— Оно верно, это не дело, чтобы девочка отдавала весь свой заработок семье… Мне это не нравится, Латур… Мне это не нравится, и с этим надо поскорее кончать… Вот если бы опять начали строить…
— Мне кажется, недолго ты пробудешь в шоферах…
— Ко всему привыкаешь, — отрывисто произнес Азарьюс. — Но я скоро брошу, честное слово… Это же собачья жизнь…
Он на секунду прислонился к стойке, словно обессилев, казалось, он прислушивается к отзвуку поражения в своей душе, к тому глухому осуждению, которое иногда создают вокруг нас обстоятельства нашей жизни.
И этот замирающий голос, этот нерешительный взгляд вдруг напомнили Жану Флорентину. Шофер так же, как и его дочь, тяготился своей работой и был плохо приспособлен к повседневной жизни. Но более обреченным из них двоих, пожалуй, казался не отец, а Флорентина, сказал себе Жан; и, вновь вспомнив, как Флорентина бежала сквозь бурю, он внезапно понял, какое смятение царило в ее душе.
Он оказался около двери почти одновременно с Азарьюсом и вышел первым, наклонив голову под ветром.
Бледное напряженное лицо официантки снова всплыло перед его глазами, и его больше, чем когда-либо, злило то любопытство, которое она у него вызывала. Девушка, ненавидевшая свою работу, ненавидевшая каждую минуту своей рабской жизни и в то же время отдававшая почти весь заработок в семью; девушка, исполненная отвращения к своему скучному повседневному труду и самоотверженной привязанности к своим близким. Совсем незнакомая ему Флорентина.
Он свернул наугад в один из темных переулков, выходящих на улицу Нотр-Дам. И, проходя под тусклыми фонарями, он всякий раз видел справа и слева на стенах домов объявления: «Сдается внаем».
Непоседливыми жителями предместья уже овладела ежегодная тяга к переезду.
— Значит, идет весна, — сказал себе Жан.
И он подумал, что объявления «Сдается внаем» следовало бы приклеивать не только к домам. Их следовало бы вешать и на людей. Сдаются внаем их руки! Сдается внаем их праздность! Сдаются внаем их силы, И прежде всего их мысли, которые можно с легкостью изуродовать на любой лад и увлечь по ветру в желаемом направлении. Их энергия, столько лет пропадавшая втуне, их застывшие надежды заставляют их быть готовыми на все. Они, как эти дома, готовы к неизвестному. Готовы стряхнуть с себя талый снег и плесень. Готовы ответить на зов, который перелетает через границы и разносится быстрее набата. Готовы к войне.
— А я сам, к чему готов я? — спросил себя Жан, потому что иногда он все же сомневался, правильно ли он выбрал свой путь. Два чувства, почти равной силы, боролись в его душе, открывая перед ним два противоположных пути. Но в конце-то концов, мог же он позволить себе поколебаться, вообразить, как он идет по пути бескорыстного служения людям, который, надо признаться, иногда всерьез его соблазнял. Ибо на самом-то деле он вряд ли сомневался, какой путь он изберет и к какой конечной цели будет стремиться.
IV
Пока Жан Левек бесцельно брел по городу, сожалея, что возле него нет сейчас друга, которому он мог бы излить душу и похвастаться своими успехами, единственный человек, чьим мнением он по-настоящему дорожил, направлялся к лавочке матушки Филибер.
Подойдя к тускло освещенной двери, он споткнулся о скрытую под снегом приступку и с громким «бр-р-р!» влетел в маленький зал.
— Вот тебе раз, да это Эманюэль! — вскричала матушка Филибер.
— Вот тебе раз, да это матушка Филибер! — откликнулся ей в тон вошедший и бросился к ней за прилавок, где она искала туфлю, которую уронила с ноги, второпях слезая с табурета.
— Матушка Филибер, — заявил он, — а ты все такая же толстая и круглая! И все такая же красивая, — добавил он, ущипнув ее за подбородок.
— Дурачок! — бросила она, смеясь и поправляя свой шиньон. Видно было, что неожиданный приход Эманюэля ее обрадовал.
Но вдруг она заметила мундир молодого человека, притихла и сразу стала серьезной.
— Эманюэль, так ты и вправду пошел в армию?
Трое парней, сидевших около одного из трех столиков, наблюдали эту сцену: один — оживленно, словно щенок, который хочет, чтобы с ним поиграли, другой — мрачно и хмуро, а третий — со скучающе-равнодушным видом.
— Питу, Буавер… и Альфонс, Альфонс тоже тут! — перечислил Эманюэль, оборачиваясь к каждому по очереди и каждому помахивая рукой.
Высокий, очень худой, неловкий в движениях, раскрасневшийся от мороза, сияющий откровенностью и дружелюбием, он стоял посреди комнаты, несколько смущенный молчанием, которое было ответом на его приветствие.
— Как дела, ребята? — спросил он.
— Порядок, — ответил Буавер, — высший класс, только ты заслонил мне огонь. — Потом он заворчал: — Закрой-ка дверь поплотнее. Ты что, не заметил, что на улице холодина? Не меньше двадцати ниже нуля. Там, видно, очень жарко, откуда ты явился!
— Да ничего, — растерянно ответил Эманюэль.
Питу, сидевший на прилавке, свесив ноги, с гитарой на коленях, робко поглядывал на него и беспричинно улыбался. Альфонс, устроившийся немного поодаль, в тени, тоже улыбался. «А трудно все-таки снова встречаться с людьми, даже если расстался с ними совсем недавно», — подумал Эманюэль Летурно. Он еще колебался, не зная, присесть ли на минутку или купить пачку сигарет, плитку шоколада — и сразу же уйти.
В детстве он играл с этими ребятами, хотя его мать, желавшая для своего сына лучшего общества, была этим очень недовольна. Однако потом он поступил в коллеж Сент-Анри, а им уже в тринадцать — четырнадцать лет пришлось искать работу. Когда Эманюэль был в последнем классе коллежа, он, не поладив с отцом, сгоряча бросил занятия и нанялся прядильщиком на фабрику на улице Сент-Амбруаз, — там его вскоре назначили контролером цеха, и такое удивительное для тех трудных времен везенье сразу подняло его престиж в глазах безработных приятелей. Но теперь их уже ничто больше не связывало, кроме воспоминаний о начальной школе, которую хоть некоторое время обязательно посещали все дети предместья: сыновья зажиточных горожан, маленькие оборванцы с канала Лашин, бледные, болезненные дети из семей, живших на пособие по безработице. Все они сидели рядом на скамьях приходской школы, и в сознании Эманюэля навсегда запечатлелась увиденная им тогда картина безысходной нищеты. Поэтому он старался не терять окончательно из вида тех, кого любил, когда они были еще уличными мальчишками: малыша Буавера, умного и хитрого, но настолько изголодавшегося, что он больше думал о том, как бы стащить яблоко или орех из кармана товарища, чем о занятиях; малыша Альфонса, уже тогда желчного и молчаливого. И Питу, который, порвав штаны, не решался вернуться домой, боясь, что его будут бить; Питу, который три недели не появлялся в школе, потому что у его матери не было ниток, чтобы зачинить дыру; Питу, который пришел, наконец, в класс в брюках своего старшего брата, который умер от туберкулеза!
В этих троих Эманюэль увидел подлинное лицо своего поколения — измученного, насмешливого, ко всему равнодушного. И в тот день, когда он ушел с работы, чтобы записаться в армию, смутные, тревожащие воспоминания о днях детства сопровождали его, и он понимал, что они сыграли свою роль в его решении.