Игорь Зотов - Аут. Роман воспитания
В Сан-Диего было невыносимо жарко и невыносимо скучно. А главное – меня вообще не выпускали из дома одного. Дом у нас был большой, сад, бассейн. Брат с сестрой стали ходить в школу, их возила мать, отец работал допоздна, а ко мне приезжал домашний учитель – мистер Эшли. Он походил на игровой автомат – худой, с широченной грудной клеткой и огромной лысеющей головой. Двигался и говорил он в точности как автомат: дергано, точно неисправный, а одну руку все время держал в кармане пиджака – однорукий бандит.
Мы с ним занимались в холле на первом этаже. Из широченных окон был виден наш бассейн и заросли разноцветных кустов вдоль забора. В холле было прохладно, почти холодно – работал кондиционер, – а на улице вечно светило солнце, словно его прибили к небу. Мистер Эшли быстрым голосом рассказывал мне всякую ерунду про Америку, про ее историю с географией, про ее промышленность и сельское хозяйство, про ее автомобили и кинозвезд, про ее президентов и полководцев. И, само собой, про ее величие. Но делал он это автоматически, так что я, разумеется, ни слову его не верил. Кроме того, я и половины не понимал, но ни о чем не переспрашивал.
В перерыве Кристина (наша служанка с внешностью старухи-матери индейского вождя из вестерна) приносила чай, кофе, сэндвичи и другую дрянь. Мистер Эшли жадно ел, так что крошки летели во все стороны, а потом выходил на террасу и выкуривал подряд две-три сигареты, упираясь взглядом в бассейн. Потом опять принимался болтать, но, слава богу, никогда ничего не задавал к следующему занятию. Я же почти всегда молчал, даже на редкие его вопросы не отвечал – он сам себе отвечал. Ровно в три часа пополудни он прощался, садился в свой грязно-розовый драндулет и, испустив облако серого дыма, уезжал. Ворота за ним закрывались автоматически, и я оставался один.
Обычно я шел купаться в бассейн, потом валялся в комнате и читал русские книги, которые бабушка потихоньку пересылала отцу из Москвы. Месяца три спустя после переезда в Сан-Диего вечерами к нам стал наведываться тот русский эмигрант, который объяснил мне значение «suck my dick», рассказал про Гранатова и Высоцкого. Он еще много чего рассказал, из чего я сделал вывод, что жизнь протекает теперь в России, а в Сан-Диего ловить решительно нечего. Он-то и раздобыл мне в Сан-Диего, а там большая русская колония, записи Высоцкого и Галича, и теперь я, как только мистер Эшли линял, включал на полную кассеты и диски и слушал. Скоро я знал обоих наизусть.
Так прошло два, а может, и три года – не хочется считать. И случилась эта история. Кому-то она покажется драматической, а по мне – самая заурядная. Зато для меня очень даже удачная, ведь в итоге я оказался в Европе, гораздо ближе к России, чем эта потная Калифорния.
Отец пропадал на работе дни напролет, даже по выходным. В Америке принято много работать, чтобы преуспеть, и он, наверное, хотел купить еще десяток домов с бассейнами. Или вертолет, или даже самолет. Хрен разберешь, чего он хотел.
Я по-прежнему почти все время проводил дома, и почти всегда в одиночестве. Иногда меня брали на шопинг, на пляж по воскресеньям, в зоопарк, да пару раз мы летали на уик-энд в Голливуд и в Лос-Анджелес. Да еще – с отцом к доктору Строусу в Нью-Йорк.
Я все чаще стал слышать, как мать выговаривает отцу, что тот редко бывает дома, а потом и мать стала пропадать. Кончилось все тем, что как-то утром она объявила мне, так, между прочим, что собирается с отцом разводиться.
– И где же ты будешь жить? – спросил я.
– Найду, – усмехнулась она. – Может, в Европу уеду.
– Здорово, – не скрыл я своего восхищения. – Только меня с собой возьми. А может, в Россию? Вот было бы классно.
– Нет, Алексей, в Россию я не вернусь. Я не хочу жить в этой стране.
– Ну, тогда можно, чтобы я вернулся? Я не хочу больше в Америке, я хочу домой.
– Вырастешь, сам уедешь, – ответила мать. – Никто тебя держать не будет. А пока живи здесь, у тебя и паспорта нет…
Вот как! Они меня держать не собираются. Это очень хорошо – только бы дожить до паспорта!
Потом началась суета с разводом, и мы вообще переехали в гостиницу, оставив отца на его вилле с бассейном.
Мать жила в отдельном номере, а мы втроем – в своем. Там, в гостинице в Сан-Диего, я познакомился со Стуре. Он приходил к матери каждый вечер и, подозреваю, оставался у нее до утра. Стуре работал с матерью в одном университете, она преподавала, он руководил лабораторией, что ли. Сам он был из Дании, такой большой, веселый, и главное – тоже не любил Америку. На этом мы с ним и сошлись и порой долго сидели в гостиничном холле, обсуждая американские нравы. Между прочим, он мне и сообщил первым, что скоро мы все вместе уедем в Данию, в Копенгаген, и будем жить там.
– Здорово, Стуре! – кричал я в восторге. – Я так давно хочу вернуться в Европу.
Он вообще держался со мной как настоящий друг. Я даже сказал ему как-то:
– Стуре, можно я буду называть тебя отцом?
– Лучше зови меня Стуре.
И я согласился.
Кипр
IЯ, разумеется, подозревал нечто в этом роде, но такие мысли всегда гнал, списывал их на застарелый комплекс. Когда-то, еще очень давно, еще в России, когда мы гостили у Люсиных родителей в Ростове-на-Дону, когда произошла та неприятная история, какое-то предчувствие шевельнулось в моем мозгу. Я говорю – в мозгу, а не в душе, потому что душе не доверяю. Она много раз ошибалась, душа, зато мозг – ни разу. Люся, правда, ни словом не обмолвилась, но что-то, я видел это, в ней надломилось. Так мы и жили с ее надломом.
Проклятый Ростов-Дон, я всегда ненавидел этот городишко, эту грязь, хамство, южный выговор. Слава богу, Люся довольно быстро от него избавилась, от выговора. Но в первое время нашего с ней совместного житья мне было почти невыносимо ее гаканье. Потом я как бы привык и вдруг случайно обратил внимание, что выговор сам собой вроде бы и исчез. Люся вообще необычайно умеет ко всему подстроиться, слиться с ситуацией. Мы и родить решили еще один раз только по ее настоянию. Я бы испугался после первых родов, а она – ничего. Тем более стало страшно, когда мы узнали, что снова будет двойня. Нет, в первый раз мы не знали, а во второй – просветились ультразвуком, и врач сказала: двойня – мальчик и девочка. Но на этот раз ни о каком Ростове речи ни шло – только в Москве.
Я тогда уже заведовал отделом в Статуправлении, и в общем-то жизнь наша – хотя бы внешне – стала налаживаться. Я купил машину, потом – новую квартиру, в модном тогда, интеллигентном Крылатском, трехкомнатную, высоко, с видом на подмосковные леса. Ужас первых родов забывался. Мы положили между собой: ни слова Алексею о его умершей сестре. По крайней мере, до его совершеннолетия. Однако я чувствовал, что у Люси с сыном что-то не так. Она хоть и научилась скрывать некоторую брезгливость, когда брала его из кроватки кормить грудью, но в чем-то, в мелочах едва заметных, она, брезгливость, проявлялась. Люся кладет Алексея обратно, покормив, а я по ее движению, нарочитому как бы, вижу, что ей он неприятен. Слишком резко, что ли, кладет, как бы от долга отделавшись, что ли.
В первые дни после первых родов она вроде бы и не показывала, что пережила трагедию. Да и то – трагедия! Скольких на земле женщины рождают мертвыми, сколько умирают в самом нежном возрасте, и ничего, вертится Земля-то.
Погода тогда в феврале в Ростове стояла гнусная – то дождь, то снег мокрый, лужи непролазные и каша ледяная под ногами. Я приехал на две недели, взял отпуск за свой счет. Мы жили в доме ее родителей на улице с диким названием – 35-я линия. Тесть целыми днями курил на кухне вонючие папиросы, а теща знай гакала вовсю, на весь дом гакала. Полагала, видно, что шумом и суетой заставит Люсю отвлечься от дурномыслия.
Я стал уходить из дома с утра. С самого утра. Во-первых, я не переносил табачного дыма, а во-вторых, тещиной суеты. Утром постираю в ржавой ванне пеленки, развешу на веревках, съем яичницу, попью чаю и иду. Ростов не тот город, где можно гулять, особенно зимой, но делать нечего. Работать я все одно не мог, оставаться с Люсей тоже: все время и пространство в доме занимали теща и табачная вонь. Я спускался обычно к Речному вокзалу и долго стоял, смотрел на реку. Это как-то успокаивало. Потом в грязном кафе на том же вокзале пил дрянь-кофе и читал. Иногда к кофе прибавлял граммов пятьдесят отвратного коньяку, но редко, только с тем, чтобы согреться, я спиртное не слишком выношу, у меня от него голова болит. К обеду возвращался домой – теща уже сварила неизменный борщ, жирный, густой, уже приготовила вареники с картошкой. Мы садились, и тесть доставал бутылку водки.
Он, кажется, и тогда уже пил нешуточно. Работа у него была в основном сезонная, он, как ушел из армии в чине полковника, стал плотничать, строил дома в окрестных станицах. А конец осени, зиму и начало весны сторожил склады: сутки через трое. Пил и молчал, борщ хлебал шумно, макал хлеб и снова хлебал. Он так и выпивал за обедом почти бутылку водки один, чуть-чуть оставляя на вечер. После обеда закуривал, а я принужденно терпел. Сидел и терпел.