Генри Миллер - Сексус
– Я возвращаюсь к своей семье.
– А тебя долго не было?
– Лет десять, – произнес я медленно, как бы прикидывая сроки.
– Десять лет! Ничего себе! И что же ты делал все это чертовски долгое время? Просто болтался повсюду?
– Ага, просто болтался.
– Ох и обрадуются они, наверное, твоему возвращению.
– Наверное, обрадуются.
– Чего-то ты не слишком уверенно говоришь. – Он бросил на меня вопросительный взгляд.
– Что правда, то правда. Сам знаешь, как это бывает.
– Да уж, знаю, повстречал я парней вроде тебя. И всегда возвращаются в курятник, кто раньше, кто позже.
Он сказал «курятник». Я сказал «конура» – про себя, конечно, не вслух. Конура мне нравилась больше. Курятник – это куры, голуби, домашняя живность, несущая яйца. Я не собираюсь лежать среди яиц. Кости и объедки, кости и объедки, кости и объедки. Я повторял это снова и снова, чтобы морально подготовить себя к возвращению домой, как побитая собака.
Расставаясь с ним, я занял дайм на подземку и нырнул вниз. Я чувствовал себя уставшим, голодным, промокшим. Пассажиры выглядели так, словно их только что выпустили из каталажки или богадельни. Я побывал в большом мире, где-то далеко-далеко. Десять лет я таскался по белому свету и теперь возвращаюсь домой. Добро пожаловать, блудный сын! Добро пожаловать в родной дом! Боже мой, какие я слышал истории, какие города повидал! Какие великолепные приключения! Десять лет жизни, с самого утра до глубокой ночи. Дома ли мои дорогие?
На цыпочках подошел я к дому и посмотрел наверх. Ни проблеска света, ни единого признака жизни. Ну да, они никогда не приходят домой так рано. Я пройду через веранду. Может быть, они в задних комнатах. Они часто сидят в маленькой спальне Хегоробору рядом с постоянно булькающим туалетом.
Я потихоньку открыл дверь, поднялся до верхней площадки, а потом стал спускаться, осторожно ступая со ступеньки на ступеньку. Под лестницей должна быть дверь. Я был в полной темноте.
На самой нижней ступеньке я услышал голоса. Так они дома! Я готов был взвиться в воздух от счастья. Захотелось вбежать, виляя хвостом, и подползти к их ногам. Но это не было включено в разработанную мной программу.
Несколько минут я стоял, прижав ухо к стене. Потом взялся за ручку двери и осторожно, совсем бесшумно повернул ее. Едва я приоткрыл дверь, голоса стали слышнее. Говорила эта дылда Хегоробору. Она говорила нервно, почти на грани истерики, словно крепко выпила. Другой голос – низкий, спокойный и такой ласковый, какой раньше мне никогда не приходилось слышать. Она как будто бы упрашивала дылду. И разговор все время перемежался долгими паузами, словно они обжимались друг с дружкой. И эта чертова верзила рычала так, словно сдирала кожу со своей подружки. Вдруг она издала счастливый вопль, одновременно и счастливый, и гневный. А потом крикнула:
– Так ты его все еще любишь? Ты меня обманывала!
– Нет, нет! Клянусь тебе, что нет. Ты должна мне поверить, пожалуйста. Я никогда не любила его.
– Ты врешь!
– Клянусь тебе… клянусь, я никогда его не любила. Я к нему как к ребенку относилась.
Слова прервались визгливым смехом. Потом легкое шебуршение, будто они затеяли возню друг с дужкой. И мертвая тишина – такая наступает, когда губы прилипают к губам. Вот сейчас они раздевают одна другую, вылизываются, как телята на лугу. Заскрипела кровать…
Мерзкий притон – вот что это такое. Они избавились от меня, как от прокаженного, и теперь в постели превратились в мужа и жену. Хорошо, что я не лежу сейчас в углу у камина и не наблюдаю все это, положив голову на тяжелые лапы. Я бы зарычал, может быть, искусал бы их, и они пинали бы меня ногами, как вонючую шавку.
Больше мне ничего не хотелось слушать. Я тихо закрыл дверь и опустился на ступени. Так я сидел в полном мраке. Но странно: усталость и голод как рукой сняло. Я был бодр и свеж. Я мог бы пешком допереть до Сан-Франциско.
Но куда-то я должен теперь пойти! Мне надо определиться, или я сойду с ума. Я понимал, что я уже не ребенок. Я только не знал, хочу ли я быть мужчиной – слишком уж меня исколошматили, – но то, что я не ребенок, это уж точно!
И вдруг со мной случилась удивительная физиологическая комедия. У меня началась менструация. Я менструировал каждой дырой своего тела. Когда мужчина менструирует, это занимает всего несколько минут. И никакой грязи не остается.
Я сполз по лестнице на четвереньках и покинул дом так же незаметно, как и вошел в него. Дождь кончился, в небе во всю мощь сияли звезды. Дул легкий ветерок. Лютеранская церковь напротив, имеющая при дневном свете цвет детского дерьма, приняла мягкий охряной оттенок, незаметно сливающийся с чернотой асфальта. Я все еще не знал, что делать дальше. Уже несколько минут я стоял на углу, разглядывал улицу, будто видел ее впервые.
Когда вам пришлось перенести много страданий в каком-то месте, вам начинает казаться, что образ страдания впечатан в эту улицу. Но приглядитесь, и вы поймете, что на улицу особенно не действуют страдания отдельной личности. Вы выходите из дому после потери близкого друга, но улица совершенно спокойна и тиха. Будь снаружи все так же, как и внутри, это было бы непереносимо. Улицы – место, где можно вздохнуть…
Я двинулся наконец вперед, пытаясь как-то сосредоточиться. Я шел мимо мусорных баков, в которых было полно костей и объедков. Так же люди выкидывали перед дверьми своих домов стоптанную, изношенную обувь, рваные тапочки, мятые шляпы, подтяжки и другие состарившиеся атрибуты своей жизни. Если бы ночью я здесь порыскал, то, несомненно, смог бы хорошо принарядиться в эти тряпки и обноски.
С жизнью в конуре ничего не выйдет, это ясно. Больше я не ощущаю себя псом… я скорее бродячий кот. Кот независим, он анархист, он ходит сам по себе. По ночам именно кот правит курятником.
И снова голод. Иду на яркие огни мэрии, где есть кафетерий. Заглядываю в витрины в надежде заметить хоть где-нибудь знакомое лицо. От витрины к витрине, разглядывая выставленную обувь, галантерею, трубки и прочее. Останавливаюсь у входа в метро: вдруг кто-то не заметит оброненного никеля? Подхожу к газетному лотку: вдруг удастся стянуть монетку у слепого продавца?
Проходит еще какое-то время, и я уже шагаю над обрывом Колумбийских холмов. Прохожу мимо кирпичного доходного дома, вспоминаю, что много лет назад приносил сюда заказ одному из отцовских клиентов. Помню, как стоял в огромной комнате с широкими окнами, выходящими на реку. День уже клонился к вечеру, в окнах сиял закат, и комната напоминала об интерьерах Вермера. Я помогал старику примерить одежду. У него была грыжа. Стоя посреди комнаты в шерстяном трикотажном белье, он выглядел совсем непристойно.
Вся улица под обрывом состояла из каких-то пакгаузов. А над ними, подобно висячим садам, располагались террасы богатых домов. Они висели футах в тридцати над этой жалкой улицей с ее слепыми окнами и вонючими ходами к причалам. В конце улицы я привалился к стене, чтобы помочиться. Подошел пьяный и встал рядом со мной. Он исходил мочой, а потом вдруг сложился вдвое и начал блевать. Уходя, я слышал, как блевотина шлепалась о его ботинки.
Спускаюсь по длинной лестнице, ведущей к докам, и нос к носу сталкиваюсь с человеком в форме и со здоровенной дубинкой в руке. Он хочет знать, что я здесь делаю, но, прежде чем я успеваю ответить, он уже подталкивает меня, как бы преграждая путь, и поигрывает дубинкой.
Лезу обратно, взбираюсь по лестнице вверх и опускаюсь на скамейку. Передо мной старомодный отель, здесь, кажется, живет мой школьный учитель, который хорошо ко мне относился. В последнюю нашу встречу я пригласил его пообедать, но, когда мы прощались, пришлось попросить у него никель. Он дал мне деньги – именно никель, – но при этом бросил на меня взгляд, который я никогда не забуду. Когда я был его учеником, он очень многого ждал от меня. Но этот взгляд сказал мне ясно, что его мнение обо мне резко переменилось. Он словно хотел этим сказать: «Ты никогда не сможешь совладать с этим миром».
Звезды были крупные и яркие. Я растянулся на скамейке и устремил на них внимательный взгляд. Все мои неудачи сжались внутри меня в комок, истинный эмбрион неосуществленности. Все происходившее со мной казалось теперь бесконечно далеким. Ничего не оставалось мне делать, кроме как праздновать свою отрешенность. И я начал путешествие по звездам…
Через час-другой я промерз до мозга костей, вскочил со скамейки и пошел быстрым шагом, чтобы согреться. Безумное желание пройти мимо дома, откуда меня выгнали, овладело мной. Мне захотелось знать, остались ли они по-прежнему наверху, да и вообще знать, что они там…
Шторы были задернуты неплотно, и свеча рядом с кроватью озаряла комнату тихим сиянием. Я приблизился к окну и прижал к стеклу ухо. Они пели! Пели какую-то русскую песню, от которых эта бабища была без ума. Так, там полное блаженство.