Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Я подобрал лестницу прошлой осенью, в период бессонных ночных раздумий, который уже миновал. И от лестницы больше не пахло, не разило шашнем. Гнилое я оттесал, а прочный остов пустил в дело, превратил в ступеньки, и по ним-то я сейчас спускался с обрыва к крыльцу, к жене, нес воду, уже сменив радостью мрачные мысли, и по тем же ступенькам двадцать минут назад поднялся, направляясь к роднику.
Однако лестница, хоть и преображенная, осталась лестницей; оставалось и прошлое. Вот так я и пришел к выводу, что меня устрашала не тяжесть работы, а нечто довлеющее над моими мыслями и неизменно воскресающее в мозгу от обратной дороги, особенно же от косогора. Но я понял это лишь после встречи с горным львом, кугуаром, а вслед за встречей случилось еще кое-что и вытеснило тогдашнее чувство из памяти на много лет — я, собственно, вспомнил о нем только на днях.
Кугуар поджидал меня у тропы, на косогоре, примостясь в ветвях клена, и странно, что я увидел его лишь на обратном пути, а, идя к роднику, не заметил, точно так же как не за-заметил сразу и веревки.
Один лесоруб говорил мне, что хорошая защита от кугуара — поджечь рукавицы и кинуть в него; а на медведя нередко сильно действует человеческий смех. Но эта народная мудрость — а местный фольклор, касающийся кугуаров, весьма богат — была бессильна мне помочь. В голове мелькнуло одно — я безоружен, а убегать не следует, да и бесполезно. И я застыл на месте. Оба мы, глядя зрачки в зрачки, попросту стали каждый ждать, что предпримет другой, и только мерцали топазовые глаза кугуара и почти неуловимо подергивался кончик его хвоста.
Наконец я услышал свой голос, обращенный к кугуару, звучащий повелительно, однако спокойно — и так нереально, словно это я на пустынной дороге упал с мотоцикла, поднялся в шоковом состоянии и заклинаю не людей, а само безлюдье помочь мне, — такое полуприпоминается потом под хлороформом. Слова были странны, нелепы: «Брат, честно говорю — ты мне нравишься. Но, между нами, Двигай все-таки отсюда!» — или что-то вроде. Кугуара, скорчившегося на куцем для него суку, обращение застигло врасплох, сбило с равновесия или с готовившегося прыжка — он неуклюже спрыгнул и, устыдясь этой позорной для кошачьих неуклюжести, отрезвленный и обескураженный моим спокойным тоном — как мне потом приятно было думать, — виновато скользнул в кустарник, скрылся так тихо и быстро, что через миг уже и не верилось, что здесь был кугуар.
Как я потом шел домой, как спускался по ступенькам, совершенно выпало из памяти, но смешная деталь — воду, оказалось, я все же принес. Предупредив жену, чтобы не выходила из дому, я в лодке объехал соседей, и леснику тоже послал тревожную весть. Я вел лодку вдоль берега, напрягая зрение, — не увижу ли еще кого сквозь сумрак на лесной тропе, чтобы предостеречь. Но сгущалась ночь, и я никого не увидел.
И кугуара я больше не видел; он, как ударился в бег, так пробежал тогда десяток миль, а потом, по рассказам, прыгнул в окно, сквозь стекло, на охотника-траппера, и тот, подставив ему локоть, другой рукой дотянулся до ножа и, увы, перерезал зверю горло; искупая грех, охотнику пришлось затем в подштанниках несколько часов добираться лодкой до медпункта. Узнав про это, мы по-своему погоревали о кугуаре.
Но в ту ночь, лежа в постели рядом с женой, обняв ее — а между нами пристроилась, мурлыча, кошка, и луна светила в окно, — я понял, что не испугался кугуара, кого не боятся одни дураки (я не исключаю себя этим объяснением из их числа), единственно потому, что сильнее страшился чего-то другого. Согласен, что даже слухи о набегах кугуаров не вселяли в меня особого страха — не столько по храбрости моей, сколько по наивному неведению. Но я не верил раньше всерьез в кугуаров. Испугаться я в каком-то смысле испугался, но, подходя по тропе к косогору, был уже охвачен предчувствием ужаса настолько более грозного, что столкновение с чем-то конкретным, пусть даже с кугуаром, не смогло вытеснить тот ужас. Чего же именно я страшился? Лежать теперь в постели, обнимать жену и слушать свирепые удары бурунов, невидимых в эту пору малой воды, было так хорошо, что я вдруг затруднился, хоть убей, дать определение тому ужасу. Казалось, он приходил из минувшего (и сам уже минул, хоть я не осознал еще этого). Даже находясь в самом светлом настроении, можно каким-то уголком мозга предаваться чернейшим мыслям, и, засыпая, я снова видел те кошмары, но теперь как бы уже с расстояния, задним числом. Я словно вошел в свое прежнее «я» — не осеннее «я» безвредных ночных раздумий, а в то удаленное мое «я», для которого сон был равнозначен горячечному бреду, когда мысли, преследуя друг друга, рушатся в бездну. Уже в полудремоте мне думалось, что на тропе я тревожно ждал чего-то затаившегося в эриданском раю и отовсюду готового броситься на нас неким оборотнем, жутким воплощением былых сомнамбулических метаний, бреда, отягощенного виной, ран, нанесенных чужим жизням и душам, поступков, граничащих с убийством (пусть поступков не моих, не в этой жизни), предательств по отношению к себе, безымянных призраков, готовых из засады ринуться и растерзать, уничтожить меня, нас, наше счастье, — и когда, словно в ответ, мне явился всего-навсего кугуар, то мог ли я убояться? И однако, загадочным образом кугуар воплотил в себе и все те призраки.
Но в последующие вечера стало случаться, нечто еще удивительнее, благодаря чему то чувство позабылось, как я уже сказал, и вспомнилось лишь на днях.
На следующий вечер, по дороге к роднику или сразу же по выходе из дому, я, помнится, уже приготовился к новой встрече с кугуаром, о чьей печальной кончине мы еще не знали, — и, пожалуй, приготовился испугаться, как оно и положено. Но шел я безоружный, поскольку ни ружья, ни револьвера у нас не было; любопытно, что жена, не боявшаяся ничего на свете, кроме пауков, не ждала от моей вылазки ничего худого, веря в меня слепо. Так велика ее любовь к диким животным и понимание их натуры (она и меня научила этой любви и пониманию), что мне подчас казалось: в глубине души она жалеет, что я прогнал зверя, а не приручил, не приколдовал его и не привел домой нам в сотоварищи.
В тот вечер горы имели необычный вид, отвлекший меня от кугуара. Вечер был теплый, но ветреный, в горах клубился хаос, они виднелись, словно полярный остров сквозь вьюгу. В самом деле, уже три дня на нижних склонах шел снег, хотя тогда мне не пришло на ум, что именно эта непогода согнала кугуара в тепло предгорий на поиски пищи. Ветер несся по качавшимся верхам деревьев с гулом и воем, как курьерский поезд. Такой вот яростный фён — ветер с гор — много лет назад выбросил ночью на берег ливерпульский пароход «Эридан» с грузом старого мрамора, вина и маринованной вишни из Португалии. Дальние кряжи будто все приближались, пока не стали похожи на отвесный скальный берег птичьего острова с резкими вклинениями гуано. Ближние же взгорья светлели, но глубинные складки их становились темней и темней. В хаосе туч открылся высокий лазурный проран, словно по ошибке, словно с пейзажа Рейсдаля сюда попавший. Чайку, чьи крылья казались до безумия белыми, вдруг взметнуло по вертикали кверху, втянуло в бурю. Меня обогнал на тропе один из сыновей Квэггана.
— Силен ветрище! Бегу стремглав проведать, как там и что.
Помню, меня восхитила кельтская поэтичность его слов. Возможно, там сорвало с якоря его лодку или, скорее всего, суденышко Кристберга, уехавшего в город, и я сказал, чтобы он крикнул мне, если понадобится помощь. Помню, как наполнял канистру холодной горной текучей водой. Чайки проносились над лесом с моря, одна опустилась отдохнуть на крышу «Тайничка». Как трогательно, по-голубиному сидела чайка на ветру, ерошившем белые перья! А сразу затем вспоминается: я пою, и косогор уже позади, — и не помню совершенно, как взбирался, ни малейшего усилия не помню. И сразу вслед — спустился уже с водой к крыльцу, и снова не помню отчетливо, как это вышло, и жена встречает меня, как всегда, будто я вернулся из дальнего похода. О кугуаре же я и не вспомнил. Я точно во сне шел, с той разницей, что было это явью.
В следующее мое хождение за водой случилось почти в точности то же самое, хотя на этот раз был просто тихий весенний вечер, горы застыли далекие, окутанные понизу широким шарфом тумана, восходящего сплошной полосой от зеркально спокойного моря. Дорога к роднику была вроде бы та же, но и она казалась сказочнее, таинственнее — и короче. И опять на обратном пути я лишь тогда вспомнил о косогоре, когда он остался уже за спиной, преодоленный без труда.
Одновременно и те мрачные мысли пришли опять, но совсем по-иному. Как это выразить? Я словно увидел их с расстояния, сверху. Или не увидел, а услышал; они текли, как река, как вода фиорда, несли в себе целый замысел, который невозможно было схватить и удержать в сознании. И пусть мысли эти были не радостными, как мне бы хотелось, а бездонно-черными, они радовали меня тем, что шли хотя и потоком, но упорядоченным: фиорд ведь не выходит из берегов, как ни высок прилив, и не пересыхает, вода убывает и вновь приходит, а по словам Квэггана, даже сразу способна идти и на прибыль и на убыль. И я ощутил, что осуществление замысла потребует от меня крайних, устрашающих усилий самонаблюдения. Но я, кажется, не сказал еще о моем замысле или, верней, о том, как я его понимал.