Эрвин Штритматтер - Лавка
Все, решительно все должно быть так, как распорядились за меня взрослые: сдав вступительные экзамены в гимназию, сразу после пасхи я должен стать на постой у Балтинов, но предварительно во мне самом надо кое-что переделать, к примеру рукава моих рубашек. Я ношу рубашки с длинными рукавами, их надо в соответствии с требованиями молодежной моды подкоротить. Мина Балтин видела такие рукава у сыновей ректора: рукава должны кончаться там, где начинаются бицепсы, далее следует упразднить мои шерстяные чулки, а штанины должны кончаться выше колена. Только в таком виде, и ни в каком другом, Мина Балтин готова взять меня на полный пензион, и с этой минуты Мина становится мне глубоко несимпатична, поди знай, что еще понадобится отрезать и подкоротить во мне, чтобы ей угодить.
Моя мать сгорает от стыда, поскольку, несмотря на Модный журнал Фобаха, она так отстает во всем, что касается моды для учеников выжшей школы. Всего бы охотней она тут же на глазах у Мины Балтин отчекрыжила рукава у моей рубашки еще раньше, чем мы предстанем пред светлые очи директора выжшей школы.
Мы отправляемся в гимназию, для чего нам приходится дважды перейти через Шпрее. Сперва по Длинному мосту, а потом — через Тидову лаву. В кустарнике перед лавой мать переобувается. Дотуда она из-за своих мозолей шла в ботинках на два размера больше, чем надо. Теперь она снимает их и достает из сумочки туфли с пряжками, которых я до сих пор на ней ни разу не видел. С помощью обувной ложки мать запихивает в них ноги, а ботинки побольше прячет в кустах на берегу Шпрее.
Так мы движемся навстречу тому, что нам предстоит, но когда материны подошвы сквозь толстую подметку вступают в соприкосновение с твердым бревенчатым настилом, они открыто заявляют, что это занятие не для них, и мать ковыляет обратно и снова переобувается.
Мы идем на встречу с директором в ботинках не по размеру.
— Авось он не станет прям сразу таращиться на мои ноги, — говорит мать и одергивает банты и бантики, которые в изобилии разбросала по своему шерстяному жакету. Лишний бантик никогда не помешает.
И вот мы в комнате у директора. Я не могу вам рассказать, как выглядела эта комната. Я был тогда с головы до ног одна сплошная дрожь. Я съеживаюсь и расправляюсь, съеживаюсь и расправляюсь. Мои длинные рукава, слишком длинные штанины и черные шерстяные чулки, подарок Американки, дрожат со мной за компанию.
Поскольку мне доведется вторично побывать в кабинете у директора только при выходе из гимназии и меня снова будет бить дрожь, хотя и по другим причинам, ни одному из моих читателей так и не доведется узнать, как же он выглядел, этот кабинет.
Глава гимназии — плотно сбитый человек, глаза у него навыкате, лет ему примерно тридцать, и сидит он в своем кресле как-то наискось, слева сверху направо книзу. Впоследствии я узнаю, что к этой позе часто прибегают в кино, чтобы путем съемки вполоборота придать сцене необходимый драматизм. Может, нашему директору почему-то нужно сидеть в такой позе. Человек он приезжий, ему нелегко иметь дело с местными полусорбами и чванливыми суконными фабрикантами. Впрочем, как я узнаю позже, в недалеком будущем он намерен породниться с семейством одного такого фабриканта. Точнее говоря, взять в жены дочь этого семейства. Что требует личной весомости.
Директор обращается к моей матери чуть свысока: «Любезная фрау». После слов «любезная фрау» он всякий раз делает небольшую паузу, чтобы мать могла сама вставить свою фамилию. «Любезная фрау, это кого ше фы ко мне привели?» — говорит он, а кого привела любезная фрау к директору, как не меня?
На мою мать директор явно производит глубокое впечатление; может, потому, что он такой умный и сам угадал, чего ради она привела к нему мальчика, а может, и потому, что у него точно такой же выговор, как у ее любимого коммивояжера господина Шнайдера от фирмы Отто Бинневиз.
Господин директор желает поглядеть мое свидетельство и берет его из протянутой руки. При каждом очень хорошо, обнаруженном на листе бумаги, он довольно хмыкает, а там, где сказано, что я не наделен способностью карабкаться вверх по канату, он выдавливает из себя некоторое подобие ворчания.
— Ты в каком классе учишься? — спрашивает директор.
— В первым классе, — отвечаю я.
— В первом классе, — говорит директор.
— Ага, — подтверждаю я, — три года в первым, но один год я сам не знал.
— Надо говорить: в первом классе, — поправляет меня директор, но тут вмешивается мать и сообщает:
— Да, да, господин директор, в немецком языку он еще говорит с ошибкам.
Ах, на моей полусорбской родине мы все допускаем ошибки в немецком языку! В школе нас поправляют, если там, где должно быть меня, мы говорим мене, поэтому, когда нам приходится иметь дело с благородными людьми, такими, к примеру, как господин барон, баронесса либо разъездные продавцы сладостей, мы на всякий случай всюду говорим меня. Мне и по сей день нелегко управляться с тем установлением, которое грамматики нарекли падежами. При быстром разговоре, когда совершенно нет времени для дополнительных расчетов, другими словами, для склонения, я предпочитаю лучше проглотить половину фразы, чем увидеть, как мой собеседник презрительно сморщит нос, когда я вместо меня скажу мене.
Для сдачи приемных экзаменов я пиликаю на материном велосипеде в Гродок. Мать дает мне с собой в дорогу хлеба с маслом много больше, чем нужно. Она судит по себе:
— Коли-ежели они тебе совсем заспрашивают и тебе станет плохо, быстро спрятай голову под парту и кусни кусок!
Я обещаю именно так и поступить. В рюкзаке у меня, кроме того, имеется обрывок коровьей цепи и навесной замок с кулак величиной, приданое от дедушки. В Гродке у меня запросто могут угнать велосипед. (Не забывайте, что дедушка является велосипедным акционером.)
Я останавливаю велосипед перед гимназическим порталом, замыкаю цепь, вытираю башмаки о бурый кокосовый половичок, бочком протискиваюсь в выжшую школу, топаю по коридору и удивляюсь, что здесь пахнет совсем как в босдомской школе. Как по кулинарному рецепту можно в различных местах сварить один и тот же суп, так из смеси запахов немытой губки и тряпок, которыми стирают с доски, мастики для пола, ученической лени, дерзости и страха повсюду создается один и тот же школьный дух.
Навстречу мне идет человек. Его вид требует почтительного отношения. Я подозреваю, что это какой-нибудь учитель, но покамест это не мой учитель, покамест он для меня все равно как люди, которых я могу встретить на улице, он еще не выделен из толпы своим именем и званием. Я кланяюсь и спрашиваю:
— Где тут у вас надо сдавать, которые новенькие?
Человек меня не понимает. Мне приходится повторить вопрос, и я изо всех сил стараюсь говорить на правильном немецком языке. Человек улыбается, показывает мне дорогу и выражает удивление по поводу моего рюкзака, но он не насмехается надо мной, может, ему и не положено; уже потом я узнаю, что это наш учитель закона божия, штудиенрат доктор Лауде. Зато вовсю скалятся по поводу моего рюкзака мои будущие соученики. Надо же, эти сопляки, которых маманя за ручку привела на экзамен, которые и ростом меньше и годами моложе, смеются надо мной! Чья бы корова мычала! Меня слишком долго продержали в гнезде, мне уже одиннадцать лет, я для них переросток, и это возвышает меня в собственных глазах.
Так же возвышенно я сдаю экзамен. Они велят мне нарисовать грабли. Придумали тоже! Потом мне велят разделить сто сорок восемь на двенадцать, потом прочитать басню Лессинга и объяснить ее. Со времен Всадника на белом коне я понаторел в таких объяснениях. Я лихо истолковываю содержание басни. «Ежели кому виноград висит больно высоко, это значит, он бы и рад, да не может», — объясняю я. И чего тут смеяться?
Потом нас выпускают, чтоб мы познакомились друг с другом. Легко сказать, познакомились, когда тут же торчат мамаши, которые вытирают носы своим сыночкам, причесывают их либо, послюнив носовой платок, украдкой стирают с их костюмов меловые пятна.
Потом мы все направляемся в актовый зал. Зал все равно как церковь, там даже есть маленький орган. Ученик выпускного класса играет на органе, четвероклассник подает воздух в мехи, школьный хор поет, а директор держит речь. Он и на кафедре стоит развернувшись влево и сообщает нам, что теперь для нас всех начнется новый отрезок жизни. Первый раз я слышу, что жизнь можно делить на отрезки. И получается, что до сих пор я жил неправильно. Жил без точек, без запятых, без абзацев, жил себе, и все тут.
Далее зачитываются имена школьников, которые выдержали экзамен. Имена тех, которые не выдержали, не зачитываются, а то матерям будет стыдно. Когда произносят вслух мое имя, мне становится хорошо-хорошо, и на меня веет летним запахом. Как бывает, когда сидишь на возу сена и правишь к дому. Замечательно слышать собственное имя с кафедры из уст самого директора гимназии. Теперь все знают, что Эзау Матт — это тот самый мальчик с рюкзаком.