Ольга Славникова - Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
Катерина Ивановна пошла по тротуару. Тут и там в густой и теплой пыли валялись, то орлом, то решкой, нагретые монетки: она подобрала пятнашку; тяжелый, как галька, полтинник; какую-то иностранную денежку, очень легкую, с полированным профилем; новенькую ликующую двушку; каменный черный пятак. Но все автоматы по пути, обязанные вызывать милицию и врачей вообще безо всяких монет, не давали гудков, только шипели и нашептывали в ухо что-то неразборчивое или стояли без трубок, точно старые умывальники. Между тем вокруг происходили изменения: пространство за спиной у Катерины Ивановны смыкалось, не сохраняя ни малейшего следа ее недавнего присутствия; небо над головой стало горячим и фиолетовым, будто навороченный лопатами свежий асфальт. Вывернув наугад на хлынувший ветром, точно прорвавший плотину проспект, Катерина Ивановна увидала под обдираемой, будто эскимо, афишной тумбой скорченную фигурку с черным кустиком знакомой бороды. Около нее суетились, будто чайки, растрепанные медики, тут же стояла, кое-как развернувшись и растворив воротца, «скорая помощь». Катерина Ивановна поняла, что звонить никуда не нужно, что теперь она окончательно свободна. Последней, кого она увидала, прежде чем исчезнуть навсегда, была Маргарита: в свистящем шелковом балахоне, с сединою, торчавшей с висков, будто полуоторванные папиросные бумажки, бывшая подруга выкликала свекровь по имени-отчеству, кружась и глядя на экскаваторными ковшами задранные балконы, точно старуха и в самой деле умела летать.
Катерина Ивановна не узнала, что Рябков остался жив и очень скоро залечил разорванный бок, но ничего не смог рассказать железному, как Самоделкин, милиционеру комсомольского возраста, напрочь отказавшемуся поверить в привидение. Пьяненькую Комариху обнаружили только в воскресенье вечером, когда открыли квартиру Катерины Ивановны при помощи тоже хмельного, действовавшего с большою расстановкой жэковского слесаря: старуха спала на полу, завернувшись в тряпье, выволоченное ею из открытых шкафов, что стояли с перекошенными ящиками и вывешенными флагами, точно взятые штурмом укрепления; рядом со старухой в мягком ворохе младенцем спала бутылка, которая, перекатившись, срыгнула на платья и кофты темную струйку вина. После, прибирая в квартире, Маргарита обнаружила множество странных предметов – твердые старинные фотографии без лиц, почернелые кольца без камней,– но не обратила никакого внимания на двузубую серебряную вилку, которую небрежно бросила с другими вилками и ложками в маловатую для нее полуразрушенную коробку. Потом все это долго стояло запертое и ничейное; по мере того как реальность исчезала под возникающей из ниоткуда непрозрачной пылью, тело пустоты обретало определенность, обрастало мягкими отложениями, затягивалось пленками и дышащими легкими из больших белесых паутин. Несколько раз Маргарита наведывалась посмотреть: среди бела дня в квартире было темно, приходилось зажигать электричество,– но единственный живой плафон ничего не освещал, только менял собственный цвет с черно-серого на тускло-желтый, выявлявший внутри какие-то грубые клочья, и издавал нестерпимый горелый запах, точно утюгом сожгли до корки лежалую синтетику.
Куда это все со временем девалось, неизвестно; Маргарите на это было, как она теперь во всеуслышанье выражалась, глубоко насрать. Она развелась с безропотным Колькой, заработавшим хронический гепатит и в одночасье пожелтевшим, будто лысая репка, и отсудила у него жилплощадь. Получились две абсолютно одинаковые бетонные квартирки на разных окраинах города. Колька с помешанной Комарихой, страдавшей теперь невероятным обжорством и пихавшей за щеки, точно конфеты, Маргаритины стекляшки, уехали в окутанный дымами заводской район, настолько бесцветный, насколько только может не иметь цветов материальный объект, и там пропали навсегда, а Маргарита поселилась с видом на сосновый лесопарк, зимой поющий, стоя и качаясь, заунывные песни, спускающий по ветру снежные хвосты, летом пахнущий водкой с нагретых пригорков, понизу полный мусора и папоротников, жестких бесплодных черничников. Скоро к Маргарите переехал с самого начала неизбежный для нее Рябков. Его осудили условно на два года за кражу бумажника, отягчавшего мирно висевший на стуле толсто-плечий пиджак начальника отдела (от чего Рябков при мыслях о Катерине Ивановне не смог удержаться), уволили из института после бурного собрания коллектива, и притихший Сергей Сергеич устроился дворником. По утрам он расшваркивал синие лужи, поводя бородою вслед летающей метле, или долбил крутые, намозоленные снегом ступеньки возле овощного магазина, догола шкурил промерзлый асфальт – поздоровел, посвежел широким лицом, полюбил перемены погоды, ветреные сизые оттенки весеннего неба, утреннюю кивающую суету человеческих ног, мельтешивших, пока он не спеша перекуривал, по его недоделанной уборке. Живописью он теперь занимался редко и робко, с разрешения Маргариты, что придавало ему немного уверенности перед чистым, как стенка, холстом,– и работал большей частью по памяти, уже не стоя, а сидя на переступавшей по диагонали угловатой табуретке, имея перед глазами и на подрамнике одну пустоту.
Его еще ожидала впереди короткая и бурная слава пострадавшего диссидента, выставки в подвалах и на чужих затоптанных квартирах, где картины стояли прямо на продавленных диванах и вся обстановка, с осторожным обходом комнаты и курением на кухне в общую, переполненную топливом пепельницу, неуловимо напоминала многолюдные похороны. Его отвернувшаяся живопись, особенно последнего периода невидящих глаз, чрезвычайно интересовала глаженых и тертых иностранцев, выделявшихся среди русской публики, как большие грызуны среди разнопородных собак, белевших скобками зубов и воротничков на самых беспорядочных сборищах,– впрочем, плативших сдержанно. Маргарита, сразу усвоившая тон, превратила себя в долгополое существо с бусами до колеи, выстригла острую челку и тоже стала делать авторские вещи: шишковатую, вроде картофелин, керамику на кожаных шнурках, непомерно длинные сосули из нанизанного на лески стекла, выражавшие, должно быть, тайное строение ее души. Маргарите предстояла долгая жизнь; их с Рябковым еще ожидал внезапный и безалаберный, будто понарошку, отъезд в Америку, где они вскоре расстались; Сергей Сергеич, говоривший по-английски с ужасным акцентом и считавший, что американцы еще хуже кавказцев и пролетариев, утонул в аккуратном и сером, как экран телевизора, умеренно холодном водоеме, название которого было ему неизвестно, а Маргарита снова вышла замуж – за молодого негра, напоминавшего ей любимого с детства Фантомаса, на самом деле бывшего удачливым торговцем подержанной техникой.
Об этом Катерина Ивановна не узнала, и о ней никто ничего никогда не узнал. Она переждала благодатную, с холодным цветочным запахом и белым градом, щедрую грозу в теремке на детской площадке, а потом пошла среди радужных золотых колец, среди комьев ледяного тающего сахара туда, где небесная радуга, с преобладанием тусклой электрической желтизны, угрюмо горела в лиловом полумраке рассеянных туч. Ноги сами несли Катерину Ивановну; вокруг нее, пониже и повыше, стояли в воздухе большими буквами призывы к светлому будущему, впереди заманчиво хлопали двери магазинов, создавая впечатление, будто Катерина Ивановна направляется именно туда,– но она всего лишь наблюдала, как в двери входят другие люди, а сама шагала мимо, податливо следуя уклонам омытой, посвежевшей местности. Пока она одолевала улицы, где бывала прежде по своим обычным делам, с нею как бы не происходило ничего особенного: она еще могла вернуться, удовлетворившись прогулкой. Но вот, удивительно совпадая с отчетливой на асфальте, будто край переводной картинки, границей дождя, граница обжитого и прежней жизни осталась позади; Катерина Ивановна вступила в область повторений, где видела совершенно знакомые вещи – пятиэтажные избы хрущевок, жилые блочные сооружения как бы из детского конструктора, грязно-белые киоски «Союзпечати», милицейские стенды и стенды со старыми, точно простым карандашом нарисованными газетами, желтые бочки с квасом, заводские бетонные заборы, бумажную траву. Ничто вокруг не несло новизны и, повторяясь, отдавало бесконечностью; место прежней жизни Катерины Ивановны, державшееся на кривой решетке из нескольких перекрестков, вдруг бесследно слилось с однородным пространством и тихо кануло за спиной в небытие. Оно напоминало о себе только некой точкой симметрии с ушедшей в неизвестность Софьей Андреевной; присутствие матери до сих пор ощущалось в удлинявшихся тенях, плывших, точно водоросли по течению реки,– той самой реки, что несла Катерину Ивановну и уже не одолевала, а огибала препятствия, выбирая на земле самую лучшую, самую добрую ее морщину. Теперь возвращение сделалось невозможно; впереди, пока неразличимая на взгляд, лежала граница судьбы. Вокруг тянулись городские окраины, изрывшие землю изображениями горного пейзажа, с отвалами шлака и глины, с древовидным бурьяном, с затопленными ямами, где над густой, как какао, водой носились тугие снаряды стрекоз,– но постепенно макет уступал пейзажу настоящему, возникшему перед глазами Катерины Ивановны в натуральную величину. Она шагала по обочине разбитого шоссе, заслоняясь от взлетающего ветра встречных машин, и видела перед собою ровную, будто разрезанная грибная шляпка, кромку соснового леса, выветренные каменные обрывы цвета овсяных хлопьев, заворот узкоколейки, где летел дымящей папироской одинокий маленький паровоз. Стемнело; нагретый пахучий лес обступил шоссе, его вершины рисовались на густой синеве двумя берегами небесной реки, словно повторявшей и подтверждавшей путь Катерины Ивановны среди электрических звезд, горевших теми же домашними цветами, что и городские окна. Иногда вдали мелькал белесым мотыльком слабый свет автомобильных фар; нырнув в неизвестную складку, он затем вырастал перед Катериной Ивановной до самых верхушек деревьев и столбов и выскакивал из-под земли парой округлившихся огней, озаряя выставленный на палке ярко-белый дорожный знак; мельком показав в салоне темные головы пассажиров, автомобиль уносился прочь – и снова наступала темнота, стволы негромко вздыхавших сосен серели впереди, будто горелые бревна, покрытые пеплом. Катерина Ивановна немного поспала в одиноком, как банька, стогу, сверху немного смокшем травяною шкуркой, внутри сухом и колком, образовавшем для нее округлое птичье гнездо. Наутро она, сориентировавшись по мягкому свороту на проселок, ночью будто ложкой подхватившему съезжавшую огнистую машинку, снова пошла вперед. Теперь она понимала, что область, всегда считавшаяся внутренней, достижима простыми усилиями пешей ходьбы. Через пару часов она опять вступила в какой-то заводской и пыльный городок, с преобладанием грузовиков над редкими легковушками, с магазинами в избах, с красным флагом, оправлявшимся, будто петух, на крыше беленого, как печка, двухэтажного строения, выходившего крыльцом прямо на дощатый тротуар. Но этот низенький населенный пункт, наперед перенявший у леса его ничейную сквозистость, был теперь для Катерины Ивановны просто частью природы, с некоторым переизбытком металла, камня и песка; лица встречных обитателей казались ей далекими и совершенно чужими. В чахлом центре, возле тусклого, окованного железом стеклянного «Гастронома», крепкие тетки в отгорелых и неподходящих друг другу цветочках на ситцевых платьях и низко повязанных платках торговали молодою розовой картошкой в маленьких, словно бы детских ведерках и разновеликими банками густого, как белила, молока. Среди них Катерина Ивановна неожиданно увидала своего гвардейски усатого деда, стоявшего очень прямо перед тряпочкой с разложенными чистыми грибами, с достоинством и поклоном принимавшего деньги, только чуть-чуть опиравшегося рукою о высокий, с потертым седлом, по-лошадиному изогнувший руль велосипед. Катерина Ивановна не подошла, не поздоровалась: она была теперь как разведчик, переходящий границу, и встреча с дедом только лучше дала ей ощутить бесповоротность собственного отсутствия.