Юрий Герман - Дорогой мой человек
Желтыми, кошачьими, совсем еще не старыми и цепкими глазами взглянул профессор на Володю, помолчал, кого-то резко окликнул, порылся в Володиных документах, и когда наконец принесли, видимо, затерявшуюся харламовскую депешу, таким голосом произнес «благодарю покорнейше», что Володя зябко поежился, представляя себе последующую беседу профессора с виновником потери телеграммы с флота.
То было невеселое утро, когда «римский патриций» вынес свой не подлежащий обжалованию приговор. Умный человек — он был достаточно добр, чтобы сказать правду, и достаточно мужествен, чтобы не откладывать надолго эти горестные формулировки.
— Значит, безнадежно? — спросил Володя.
— Я не собираюсь и не имею права утешать вас, — вглядываясь в Володю холодными глазами, ответил профессор, — но не могу не напомнить, что кроме нашей с вами специальности существует еще порядочно интересного на белом свете…
И, подгибая пальцы крупных, сильных рук — то левой, то правой, — он начал перечислять:
— Невропатология, а? Микробиология? Патологическая анатомия, как? Кстати, я знаю нейрохирурга, с которым приключилась история вроде вашей, но он натренировал себя так, что левой рукой делает спинномозговую пункцию, а именно с левой у вас все обстоит сравнительно благополучно. Дальше — рентгенология, недурная и многообещающая деятельность, требующая талантливых людей…
Устименко почти не слушал, смотрел в сторону.
— Я, конечно, разделяю, коллега, ваше состояние, но не могу не рассказать вам к случаю один эпизод, — продолжал «римский патриций», может быть, вы обратите на него внимание. Известнейший наш хирург, мой старый знакомый и, можно сказать, приятель, потерял незадолго до войны зрение… Рейнберг — вот как звать этого человека. Так вот, представьте-ка себе, человечина этот с началом войны почел своим нравственным долгом присутствовать на всех операциях, производимых в бывшей своей клинике, и, не имея возможности оперировать, своим драгоценным опытом и талантом очень много принес самой насущной пользы, только лишь советуя в затруднительных случаях. Так и по сей день просиживает многие часы мой старый товарищ в операционной, и его докторам за ним — за слепым — как за каменной стеной, понимаете ли?
— Все это, разумеется, очень трогательно, — глядя в глаза академику, сурово и жестко ответил Устименко, — и все это, конечно, должно поддержать мой дух. Но боли, товарищ генерал, невыносимые боли, их-то тоже нельзя не учитывать! Неврома, раньше я о ней только читал, а теперь знаю ее по себе. Как сказано в басне — ты все пела, так поди же попляши…
— Что же вам, собственно, тогда угодно? — спросил академик и, вынув из портсигара толстую папиросу, постучал ее мундштуком по золотой монограмме. — Чем я могу быть вам полезен?
— Мне нужно ампутировать правую кисть.
Академик сильно затянулся, разогнал дым белой ладонью и ответил не торопясь:
— Хорошо, мы тут обдумаем весь вопрос в целом. Обдумаем, посоветуемся, еще с вами побеседуем не раз…
А однажды вечером ему принесли телеграмму:
«Встречайте обязательно пятницу одиннадцатого московский пассажирский самолет».
«Вера? — неприязненно и беспокойно подумал он. — Но тогда почему встречайте, а не встречай?»
В пятницу одиннадцатого по приказанию самого начальника госпиталя ему помогли одеться и проводили в старенькую «эмку», в которой разъезжало госпитальное начальство по Стародольску.
«Встречайте, — думал Володя. — Что за черт?»
Самолет был старенький, обшарпанный, но пилот посадил его с шиком, словно это было последнее достижение авиационной техники. И трап на тихом стародольском аэродроме тоже подволокли к машине с элегантной быстротой, словно на Внуковском аэродроме.
Дверца открылась, на трап шагнул генерал. И тут же Володя понял, что это не генерал, а Ашхен Ованесовна Оганян — собственной персоной, в парадном кителе, при всех своих орденах и медалях, в погонах, сияющих серебром, в фуражке, чертом насаженной на голову, на седые кудри, да и не на кудри даже, а на некие загогулины, колеблемые осенним ветром…
Кроме плаща и старой полевой сумки, у нее ничего не было с собой, и солдату-шоферу она велела ехать прямо в «коммерческий ресторан», но в хороший, в самый лучший, как в Москве. Только потом старуха обернулась к Володе, усатая верхняя губа ее приподнялась, обнажив крепкие еще, молодые зубы, и Ашхен спросила:
— Бьюсь об заклад, что вы подумали обо мне, Володечка, когда я прилетела, вот такими словами: баба-Яга примчалась на помеле. Так?
— Нет, — сказал Устименко, — но я подумал, что вы генерал.
— Самец?
— Почему самец? Генерал.
— Это Зиночка очень женственная, а я огрубела, — произнесла Ашхен. — И знаете что, Володечка? Сегодня я буду вести себя в вашем городе, как грубый военный человек, который приехал на побывку. Это — ресторан? С водкой?
Она взглянула на часы, поправила пенсне, приказала водителю приехать за ними ровно в четырнадцать ноль-ноль и тяжело выползла из «эмки».
Ресторан «Ветерок» только что открылся. Швырнув фуражку и плащ с сумкой изумленному ее повадками гардеробщику, старуха велела вызвать директора и заняла самый лучший столик между фикусом, пальмой и окном.
— Вы — директор?
Лысый человек в роговых очках, похожий на протестантского священника, поклонился.
— Все самое лучшее, что у вас имеется, — сказала старуха. — Коньяк, конечно, армянский. Я прокучу бешеные деньги, буду мазать лица официантов горчицей и разобью трюмо. У вас есть хорошее, дорогое трюмо?
— Найдется для хорошего гостя, — ласково улыбаясь, сказал директор. Все найдется.
— А музыка где?
— Рано еще, мадам.
— Я не мадам, гражданин директор. Мы всех мадам в свое время пустили к генералу Духонину, или, чтобы вам было понятно, — налево. Я — полковник Военно-Морского Флота СССР. И чтобы шампанское было сухое и как следует замороженное.
Директор попятился, Ашхен угостила Володю папиросой «Герцеговина-Флор», затянулась и сказала басом:
— Если бы я была мужчиной, Володечка, какие бы кошмарные кутежи я устраивала. И не было бы от меня пощады слабому полу.
Вгляделась в него внимательно и вдруг спросила:
— Итак? Мы погружены сами в себя? Мы даже не интересуемся сводками Совинформбюро? Мы на письмо не отвечаем, нам две старые старухи пишут, а мы так расхамели, так нянчимся со своими страданиями, что продиктовать несколько слов не можем. Мы — особенный, да?
— Если вы для того сюда меня позвали… — начал было Володя, но Ашхен так стукнула кулаком по столу, что старичок официант, расставлявший рюмки, даже отскочил.
— Сидите и слушайте, — сверкнув на него своими выпуклыми глазами, посоветовала Оганян. — И тихо сидите, иначе я очень рассержусь, я и так уже достаточно сердитая, а если еще рассержусь очень, вам будет плохо, подполковник. Наливайте же, — крикнула она официанту, — вы же видите, это несчастный инвалид войны, которому нужно поскорее залить горе вином, иначе он будет ругаться дурными словами и обижать прохожих. Наливайте скорее и поклонитесь ему низко, дедушка, вы перед ним виноваты, потому что у вас и ноги и руки в порядке…
Устименко длинно вздохнул: он все-таки отвык от бабы-Яги и забыл ее манеру применять всегда сильнодействующие средства.
— За мое здоровье, — сказала Ашхен. — Я — старая бабка-старуха, выпейте за меня и слушайте…
Володя опрокинул рюмку и заметил взгляд Ашхен, брошенный на его пальцы.
— Ничего, — усмехнулся он, — рюмку удерживаю.
— А я и не волнуюсь. Слушайте: в тридцать втором году летом тяжело больному Оппелю врачи предложили срочно извлечь глаз, пораженный раком. Оппель подумал несколько дней, потом пришел к себе в клинику, завязал больной глаз платком и, как обычно, приступил к очередной операции. Только абсолютно убедившись в том, что оперировать можно и с одним глазом, Оппель согласился на собственную операцию. Право остаться хирургом было для него дороже самой жизни.
— И правильно, — сказал Володя. — Разве я спорю с этим? Если вы решили меня немножко повоспитать, Ашхен Ованесовна, то примерчик неудачный…
Глаза его смотрели зло и насмешливо, лохматые ресницы вздрагивали.
— Оппель именно в эти дни написал, — неуверенно продолжила свою историю Ашхен, — написал, знаете, эти знаменитые слова…
— Какие?
— Разве вы не слышали? — беспомощно спросила она.
— Нет.
Устименко налил себе еще коньяку и выпил. Оганян посмотрела на него с ужасом.
— Вы — пьяница! — воскликнула она.
— Нисколько, я — алкоголик! — поддразнил он ее. — Так где же эти знаменитые слова?
Ашхен вынула из внутреннего кармана кителя бумажник, порылась в нем и положила перед собой узкую бумажку, испещренную мелкими, бисерными строчками Бакуниной.
— Шпаргалка, заготовленная специально для меня, — сказал Володя. Воображаю, сколько времени у вас ушло на эту писанину, сколько книг перелистала бедная Зинаида Михайловна, сколько вы с ней переругивались. Ну, нашли?