Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
– Зато Иван воспитанный… – глухо, в солому, сказал Ворон. – Всем доволен, ничего не просит – ни клуба, ни бани. Если б еще за самогонку не прижимали, так ему совсем не жизнь, а рай.
– Иван труженик, чего ты его цепляешь? Он на севе каждый день полторы нормы давал. Ты вот обсуждать приказы любишь, а Иван безотказно всякое дело делает. Если б все были такие, как он, совхоз наш давно бы передовым стал.
– На севе, помнится, и я не в последних значился.
– То-то вот и плохо, что умеешь работать, когда захочешь, а сознанием отстаешь… Дали тебе ум, а пользоваться им правильно не научили, не в ту сторону он у тебя забирает…
Ворон не ответил. У костра наступила неловкая тишина. Только сучья потрескивали, шевелясь в огне, и соловьи полнозвучно свистали вокруг.
– Василь Антоныч, вы здесь давно живете, всё, наверное, тут знаете. Что, писатель Эртель на этом хуторе бывал? – спросил Павел.
– Кто? – рассеянно отозвался Сычев.
– Эртель, писатель, он о здешних местах писал. «Записки степняка» – такая книга у него есть.
– Это когда же было? – спросил Ванька, помешивая палкой в костре уголья.
– Давно. В прошлом веке.
– Ха, сто лет! Кто ж это может знать, что тут сто лет назад было! – засмеялся Ванька, выражая своим смехом, что Павел просто чудак и ничего больше, нормальному человеку такое даже в голову не взойдет!
– Ты заявление все-таки забери, – сказал Сычев Ворону. Он и на секунду не задумался над вопросом Павла, пропустил его мимо себя – настолько то, чем интересовался Павел, было посторонним всему, чем жил, о чем думал Сычев. – Нехороший пример для других получается. Глядя на тебя, вон и Кузин вчера заявил: или давайте отпуск, или вовсе уйду. Видишь, как ставит?
– Кузину через полтора месяца экзамены в заочный институт держать. Ему отпуск по закону положен.
– Ему по закону, тебя в доротряд сманывают. Гунькин женится, к жене на сахзавод переезжает, Копыленко аппендицитом заболел, на операцию ложится… А кто план будет делать? Вы все об этом не думаете, вам начхать, вам бы только свое устроить, а за план с меня стружки снимают, мне шею мылят! – почти жалуясь, взывая к сочувствию, проговорил Сычев, оставив свою начальственность и становясь просто замученным заботами, вконец замороченным человеком.
Вода в ведре уже курилась паром, вскипала пузырями.
– Паш! – окликнул Ворон. Жалобный тон Сычева нисколько его не тронул. – Принеси-ка кружки.
Сычев постоял у машины, пошевелился, шурша длинным плащом, открыл со скрипом дверцу.
– Ну, ладно, так вы того… Как светать начнет, приступайте, не тяните время. Корчевать в потемках – оно и верно, еще машины на пнях поломаете. А механику я скажу, с кем-нибудь свечу подошлет. Еще что надо, остальное ладит?
– Да вроде ладит… – неуверенно откликнулся Ванька.
– Эх ты! – с упреком сказал Сычев, вновь входя в свою роль. – Надо было машину проверить тщательно, а потом уж выезжать. Всегда с тобой что-нибудь. Все ленишься!
Вездеход взвыл стартером, фыркнул мотор. Сычев с рыком включил передачу – шофер он был неважный – и поехал прочь.
– Зануда он, – сказал Ванька, доставая у костра из холщовой сумки еду. – Хоть бы его куда перевели от нас или учиться послали.
– Чему его теперь научишь, ему уже пятьдесят с гаком, – буркнул Ворон.
– Посылают же таких.
– А толку что? Молодым надо дорогу давать. А то загородили вот такие.
– Молодым нельзя. Молодой своевольствовать будет, инициативу проявлять. А вот такой – что конь выезженный. Только слегка направь – сам в любую сторону, как по борозде, идет…
Ворон протер кружку изнутри пучком соломы, потянулся к ведру, снятому с костра, осторожно зачерпнул кипятку. Из припасов он взял только хлеб и редиску. Павел поделился с ним сахаром. Ворон бросил в кипяток пару кусочков рафинада, скрестил под себя ноги и, сдувая с кружки пар, стал побалтывать воду, чтобы растворить сахар.
Небо в вышине уже набрало густой оливковой сини. От закатного зарева осталась лишь узкая янтарная полоска над самым горизонтом. Багровые языки, перебегавшие по угольям, скрадывали ее ровное, неяркое, спокойное свечение – видеть его можно было, только отойдя или отвернувшись от костра. На мягкой желтизне последних красок заката плоско, как гравюра, утратив объемность, печатались кусты, кроны яблонь, четко обозначаясь отделенными от общей массы листиками, ветками, сучками; резко, изломанным силуэтом чернели стоящие рядом и слитые сумраком в одну непонятную груду тракторы.
Ванька доел сало, растянулся возле костра на телогрейке. Плотная еда развязала ему язык, сделала говорливым, и он пустился рассказывать разные истории. Сначала про то, как воровал зимою лес на полы для дома: выписал в лесхозе полкуба, больше не дали, повалил полтора, а его застиг лесник Федор Волков и чуть не застрелил из ружья по бешенству своего характера. Потом – как спустя два месяца, в начале марта, возвращаясь в Глухаревку из-за реки, из села Велжи, где Ванька с женою гулял у ее сестры, нашел этого самого Федора Волкова в лесу мертвым, в стороне от дороги, а ружье его – в полусотне шагов от тела, торчащим из-под снега. Милиция трижды вызывала его и Нюрку, жену, на допрос, выпытывала все подробности – как они шли да как увидали Волкова, какие были следы вокруг и на тропке и кто и за что, по мнению Ваньки, мог лесника убить.
– А чего я знаю? Я его с того дня, как на мене акт написал, и не видал боле. Он многих в округе обижал. Могли, конешно, и подстеречь. Народ всякий. А найди попробуй – никаких следов, в самый этот день метель мела. Его бы на экспертиз отвезть в город, да снимку с глаз сделать, тогда б узнали, кто у него в глазах стоит. А в районной нашей милиции – чего они умеют?
– Ерунду ты порешь! «Снимку»! – усмехнулся Ворон, снисходительно слушая Ванькины рассуждения.
– Как это ерунду! – разгорячился Ванька. – Я когда у братана на шахте гостил, там тоже такое дело было, нашли одного за поселком. Голова пробита, а следов вокруг нету – дождь посмывал. Так его на экспертиз, в город. Глаза проверили и видят – в глазах у него двое, один высокий, рябой, а другой пониже, на лице шрам, в руке железку держит… И суток не прошло, как обоих сыскали.
– Сам все это видал?
– Зачем сам, люди говорили.
– Брехня все это! – сказал Ворон равнодушно-презрительно и, зевая, потянулся телом, разводя в стороны руки. – И Волкова никто не убивал. Просто пьяный замерз. Он трезвый-то бывал когда?
– А чего ж тогда милиция искала, если б он просто пьяный? Значит, подозрение имелось, что дело нечистое, ктой-то в этом виноватый.
– Милиция – на то она и милиция. Должна все проверить.
– Так три ж раза вызывали! Проверить и одного хватило!
– А! – отмахнулся Ворон и встал с земли, выпрямив свою длинную худую фигуру.
Развалисто переставляя замлевшие ноги, он пошел в сумрак, к своему трактору, погремел там в будке и вернулся с пружинным трехместным сиденьем и старой заношенной солдатской курткой на вате.
Бросив сиденье на землю, он улегся на него, подгреб под голову солому и накрылся курткой.
Павел тоже сходил к тракторам за телогрейкой, надел ее на себя и прилег у затухающего, уже без пламени, светящегося одними только угольями костра на солому, что оставил Ворон.
Спать не хотелось, Павел глядел в темную бесконечную глубь неба – в ней уже проступали и, помаргивая, тлели желтоватые и голубые звезды. Совершенно беззвучно, в той же немоте, в какой темнел и мерцал небесный купол, пересекая звездную россыпь, двигалась крохотная светлая точка – то ли высотный самолет, то ли спутник. Соловьиного свистания поубавилось, из невидимых певцов остались только наиболее голосистые, до полного самозабвения захваченные рождавшейся в них музыкой. Поглядеть бы на этих птах, что с такой страстностью вели свое певческое состязание: были ли это старые соловьи, искушенные в турнирах и защищающие свою профессиональную честь, или же, напротив, молодые, впервые испытывающие сладость соперничества и еще только набирающие искусства?
– Во, паразиты, как глотки дерут! – сказал Ванька. И заскреб голенищами сапог, приподымаясь.
Бухая о землю сапогами, он отошел в темноту, к яблоням. Продолжительное время было тихо. Потом Павел услыхал, как Ванька мочится.
– Темнища! – сказал он знобко, возвращаясь к костру и располагаясь на телогрейке. – Доведись вот так одному в потемках тут ночевать – страху наберешься!
Он повозился, лег сначала на один бок, перевернулся на другой, посопел, затих.
Костер медленно умирал, красные нагоревшие уголья все плотнее покрывались коркой черного пепла, чуть слышно под нею шевелясь, распадаясь с легким звоном. Соловьи на усадьбе все цокали, свистали, звездное небо горело теперь совсем ярко, в полную силу, его глубь была уже без синевы, бархатно-черна, отчетливо выделялся ковш Большой Медведицы и продолговатым, раздвоенным облаком, протянувшимся поперек всего небосвода, светился Млечный Путь…