Ирвин Шоу - Хлеб по водам
«Дорогой Аллен!
Ко времени, когда вы прочтете все это, меня уже не будет в живых. Вчера я приехал попрощаться с вами и пожелать всем вам счастья. Все навалилось сразу: проблемы с женой, расследование в Вашингтоне, угрозы и шантаж Конроя. Мне прислали повестку с вызовом явиться в Комитет второго января, и я не смогу предстать перед ними и давать показания, не подведя тем самым моих старых друзей и коллег. Не хочу, чтобы хотя бы косвенно их считали причастными к преступной деятельности. И чем бы ни закончилось это разбирательство, ясно одно: мне не удастся сохранить и тени своей прежде безупречной репутации. Я все очень тщательно обдумал и вижу для себя лишь один выход. Из завещания, на чтение которого вас пригласят, вы узнаете, что дом на пляже я оставил Кэролайн. По вполне разумной и чисто практической причине. Продав несколько акров принадлежавшей мне земли, она получит сумму, достаточную для завершения образования. А земли полно — целых сорок акров, — и стоит она в этих краях недешево. Все свои ликвидные активы оставляю жене, но с условием, что если она посмеет оспорить хотя бы один пункт завещания, то будет немедленно из него вычеркнута. Дочерей моих вполне прилично успел обеспечить их дедушка, мой отец, оставив каждой по трастовому фонду, когда они еще только родились, а потому вряд ли им удастся как-то изменить данное завещание. Сам я считаюсь вполне приличным адвокатом, и завещание составлено так, что к нему не придерешься. Все мои полотна были давным-давно завещаны в дар музеям, при условии, разумеется, что на протяжении всей жизни они остаются при мне. Законы по налогообложению способны порой превратить смерть человека в сущий кошмар для его близких, но я слишком давно и хорошо играю в эти игры. Оглядываясь назад, только теперь я начинаю понимать, сколько разных хитрых игр освоил — юридических, корпоративных, законодательных, филантропических… Короче, мне знакомы все тонкости и оттенки этой доходной американской гаммы. И больше всего на свете я ценил в вас с Лесли то, что вы никогда не являлись участниками этой гонки. Нет, не то чтобы вы были выше этого. Суть в другом: вы словно не понимали, что эта мышиная возня существует. Что, несомненно, делает вас не таким уж замечательным историком, зато хорошим человеком.
Бездумно и без всякого злого умысла я втянул вас и вашу семью в свой мир. Одинокий и сам лишенный семьи, я верил, что можно войти в чью-то чужую и счастливую семью и стать ее частью. Но то, что казалось щедростью, оборачивалось несчастьем. Джимми слишком быстро познал дорогу к успеху и вкус к нему. Кэролайн вскружил голову вихрь сомнительных американских удовольствий; кажется, она уже сама не рада этому. Элеонор с мужем познали, что такое провал, и живут в страхе. Мне неприятно говорить вам это, Аллен, но новая карьера Лесли будет все больше и больше отдалять вас друг от друга, а сами вы в очередной раз останетесь без дома и корней. Ведь любая новая возможность — это палка о двух концах. Судьба может повернуться к вам лицом, а может — и нет. То же самое относится и к истории Ромеро.
Рисунок Ренуара, что висит в спальне, был приобретен мною после подписания соглашения с властями, и я счастлив, что могу оставить его вам, о чем также имеется соответствующая запись в завещании».
Стрэнд на секунду оторвался от письма. Казалось, рука онемела, пока он читал этот четкий, ясный и одновременно странный документ. Письмо потрясало. И тот факт, как тщательно и продуманно было оно, как аккуратно выводил все эти строки человек, готовый добровольно принять смерть, заставил его и содрогнуться, и восхититься почти нечеловеческой силой духа и самообладанием друга. Очевидно, подумал Стрэнд, помимо чисто юридической литературы, Хейзен читал и описание Платоном смерти Сократа. «Крито, я остался должен Асклепию петуха. Отдай ему этот мой долг, не забудешь?» Петух для Асклепия. Ренуар для Стрэнда. Воистину античное величие в смерти. Знаменитое последнее слово…
Хотелось плакать, но слез почему-то не было. Стрэнд продолжил читать.
«А здесь, в маленьком конвертике, который я вложил в это письмо, десять тысяч долларов пятисотдолларовыми купюрами. Надеюсь, эта скромная сумма сделает ваше с Лесли пребывание в Париже более приятным. Лучше не упоминать о ней кому бы то ни было.
Вы и ваша семья сделали последний год моей жизни более значительным. Очень важным. Правда, я слишком поздно понял то, чему следовало бы учиться раньше.
Поскольку это мои последние слова и мы, пользуясь вашим же выражением, можем раскрыть друг другу душу, сделаю еще одно признание. Конечно, абсурдно для человека моего возраста говорить такое, но должен сознаться: я влюбился в Лесли с первого взгляда. Если какая женщина на свете и могла сделать меня счастливым, то только она. И когда вы почти умирали там, в больнице Саутгемптона, я от всей души желал вам смерти. Не сознательно, не злонамеренно, но на какую-то долю секунды эта мысль меня посетила. Тогда, подумал я, я мог бы стать уже не другом любимой мною семьи, но ее членом. Не гостем за столом, но человеком, сидящим во главе стола. То, что я был действительно счастлив, когда вы поправились, не может служить оправданием той темной и злой мысли.
Пожалуйста, сожгите это письмо, как только прочтете, и никому, кроме Лесли, не говорите, что в нем было написано. Я написал еще одну коротенькую записку, оставлю ее в машине. Там объясняется, что это самоубийство. В ней я пишу, что нахожусь на грани нервного срыва и опасаюсь за собственный рассудок. В кармане у меня пистолет, все будет кончено сразу и быстро. Меня найдут в конце аллеи, рядом с машиной.
Не печальтесь обо мне, я этого не заслуживаю.
Крепко обнимаю всех вас,
Рассел».ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава 1
До Дня благодарения снова осталось всего несколько дней. Первые снежинки уже кружат в темноте за окном, мелькают и подмигивают искорками в луче света от лампы, что стоит на столе. Я в Данбери, но живу теперь не в «Мэлсон-резиденс», а в другом доме. Я совсем один — Лесли в Париже.
Я не позволил ни Лесли, ни Кэролайн пойти со мной на похороны Рассела Хейзена. Трудно представить, какую сцену могла бы закатить вдовушка Хейзена, а моя жена и дочь были бы, разумеется, не в состоянии противостоять этой безумной и мстительной женщине в момент, подобный этому. Я сидел в одном из задних рядов, а потому она меня, слава Богу, не видела. Рядом с ней находились две высокие молодые женщины — я так понял, дочери Хейзена. Три эти дамы были одеты очень элегантно, во все черное и соблюдали подобающее случаю скорбное приличие.
Я смог рассмотреть лица дочерей, когда в конце службы они проходили мимо меня по проходу. Назвать их некрасивыми, пожалуй, было нельзя, но в них так отчетливо читались жесткость, потакание всем своим слабостям и порокам, а также подозрительность. Нет, конечно, когда мы встречаем людей, о которых наслышаны и о которых уже успело сложиться определенное мнение, мы скорее склонны видеть в них воображаемое, а не то, что существует в действительности. Пусть так, но лично я старался бы избегать этих двух женщин.
И священник в своем пространном панегирике, и автор некролога, напечатанного в «Таймс», всячески превозносили заслуги Хейзена перед обществом, перечисляли его многочисленные деяния во благо города Нью-Йорка. Воображаю, как горько смеялся бы Хейзен, будь он жив, если б услышал и прочитал речи, произнесенные в знак памяти о нем.
Смерть Хейзена и особенно способ, который избрал он, чтобы распрощаться с жизнью, привели Лесли в состояние какой-то прострации. В течение многих дней после этого она часто и неожиданно разражалась рыданиями, словно все подавлявшиеся прежде эмоции, которые она старалась держать под контролем ради меня и детей, стали непосильным грузом и прорвались наружу, как вода прорывает плотину. Утешить, успокоить ее было просто невозможно. Депрессия, овладевшая ею в прошлом году, перед нашей поездкой на День благодарения в Хэмптон, была просто тенью, жалким подобием того, что с ней происходило сейчас. Она забросила занятия в школе, попросила меня позвонить и отменить все ее уроки в Нью-Йорке, не прикасалась ни к клавишам, ни к кисти. И если не плакала, то просиживала дни напролет в заново отделанной кухне нашей «Мэлсон-резиденс». И в том, что случилось, винила прежде всего меня и себя. Ей почему-то казалось, что если б мы с ней были истинными друзьями Хейзена, а не просто, по ее выражению, числились ими, то обязательно бы почувствовали, что с ним происходит, и смогли бы удержать от трагического шага. И я никак не мог найти нужных слов, чтобы переубедить ее.
Наконец Линда заявила мне, что так дальше продолжаться не может, что продолжать скорбеть просто опасно для здоровья Лесли и что, возможно, Париж и работа смогут ее излечить. Я согласился с ней. И вот мы с Линдой принялись убеждать Лесли немедленно отправиться в Париж. Она сидела и слушала с каменным лицом, а потом сказала: «Все лучше, чем это».