Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер (сборник)
— …а потому что я всегда и говорил, и повторял: нельзя бухать до обеда; только вечером. Это мужик может до обеда, и не обязательно затронет печень, а бабе печени не миновать… Я так и говорил: не миновать, а толку-то что говорить. Тут говори не говори, и сколько хочешь повторяй — а все равно не миновало, плеть…
Ветеринар с трудом поднялся, опираясь дрожащею рукой о кирпич башни и на дрожащих, полусогнутых ногах повлекся куда-то прочь…
Какое-то время на улице никто не появлялся; и только голуби бродили по пыли, копались в ней, будто забыли, как летать. Но вдруг взлетели разом: прямо на них шел человек и нес на голове гробовую крышку, обитую синей материей с белой кружевной отделкой по краям крышки. Сзади шли еще двое: несли пустой и тоже синий гроб.
Гера встал и проводил их всех глазами. Ушли они недалеко, остановились возле избы, выкрашенной вылинявшей светло-желтой краской. Приставили крышку гроба к стене избы, приставили и гроб, потом достали сигареты, прикурили друг у друга и пошли дальше по улице, дымя и ни о чем между собой не разговаривая.
Послышались новые шаги, и Гера обернулся. Мимо него к той же избе шла маленькая тесная толпа женщин, все в черных или же коричневых платках: они о чем-то тихо перешептываясь на ходу, ведя с собою под руки махонькую старую старушку, тоже одетую в черное. Старушка счастливо чему-то улыбалась.
Одна из женщин встала возле Геры. Из-под ее черного кисейного платка выбивался седой клок волос.
— А ты как тут? — спросила она удивленно, и Гера узнал в ней секретаршу Лику.
Лика убрала свою седину под край платка, но седина выбилась опять, закрыв наполовину ее щеку.
— Здравствуйте, — только и ответил Гера.
Лика сказала:
— У нас тут женщина скончалась; ты извини, сейчас мы ну никак не поговорим, если тебе надо поговорить. — Она опять убрала под край платка свою упрямую седину. Больше ничего не говорила, но и не отходила от Геры, хмурясь и словно бы о чем-то вспоминая. И вспомнила — даже и выдохнула, вспомнив. Потом схватила Геру за руку поверх локтя и повелительно сказала: — Это хорошо, что ты тут. Ты никуда не уходи пока… Ты думаешь, я ничего не помню, и Панюков твой думает: о нем тут все забыли, а вот и нет. Ты понял? Жди, никуда не уходи.
Лика побежала догонять других женщин и старушку; Гера смотрел ей вслед, не понимая, почему, чего он должен ждать, сказал себе: наверное, так надо, — и остался. Женщины ввели старушку в дом и сами все туда вошли.
Голод прошел. Голуби спустились в пыль. Гера, кроша, бросал им черный хлеб. Было тихо и очень жарко. Из дома вышли две женщины. Одна остановилась на крыльце, другая спустилась с крыльца, задержалась возле гроба, прислоненного к стене, погладила его матерчатую синюю обшивку и закричала вдруг, так громко и протяжно, что Гера выронил остатки хлеба:
— Не убойся ты, желанная!.. тебе сделали да дом-хоромину!.. без дверей и без окошечек!.. и без скрипучей-то полаточки!.. и без тесовой-то кроваточки!.. и кирпичной жаркой печеньки!.. тебе трудным будет труднехонько!.. тяжелым да тяжелехонько!
Умолкнув, женщина убрала руку от гроба и села на крыльцо. Та, что оставалась на крыльце, положила ей руки на плечи, подняла голову и закричала вдруг, еще протяжнее и громче:
— Ты прости, наша желанная!.. уж как на все да веки долгие!.. веки долгие, нерушимые!.. уж больше не придет письмо-грамотка!.. пословесная телеграммочка!.. и не придешь ты, не придешь ко мне!.. не скажешь ласково словушко!.. не обогреешь да ретиво сердце!.. не прибавишь ума-разума!.. уж как мне горе-злосчастие!..
И первая, не вставая с крыльца, головой в глухом черном платке мотая из стороны в сторону в такт своим воплям, снова протяжно закричала:
— Ох ты мнечушки тошнехонько!.. закатилось красно солнышко!.. за леса да за дремучие!.. как за горы за высокие!.. за ручьи да за бегучие!.. За болота за седучие!..
Ее последних долгих вскриков Гера не разобрал, потому что из дому как раз выходили остальные женщины, — все, кроме счастливой старушки, — и окружили крыльцо. Лика, выйдя на крыльцо, тут же направилась к Гере и уселась рядом с ним в тени водонапорной башни. Деловито ему сказала:
— С кровати на солому мы ее переложили, теперь одно: жди. Терпи и жди. Тебе ведь у нас спешить некуда.
Гера спорить не стал.
Какая-то женщина спустилась с крыльца, взяла себя руками за лицо и закричала, раскачиваясь мерно, но крик ее, в отличие от предыдущих протяжных криков, уже немного походил на пение:
— Ох, не держать мне резвы ноженьки! Ох, да поломились у меня плечики белешеньки! Не удержать буйной головушки!..
— Муртазова, — пояснила Лика, — она у нас хорошо вопит. Но не так, как ее мать вопила, пока сама была жива.
— …Ты спроснись, моя сестричушка! Ты открой свои очи ясные! Ты порадуй меня — бедну головушку! Как жила я с тобой да ласкалася! Словом ласковым обмолвлялася! Ты за што меня спокинула! Оставила ходить по земле безутешную! Мое сердечушко да измоталося! С тоской-грусточкой спозналося! Хоть повидать тебя на минуточку! Словом ласковым обмолвиться!..
— Это она по-местному вопит… то есть поет? — спросил Гера у Лики, когда Муртазова смолкла.
— А я знаю? — ответила Лика, — Местных тут мало кого осталось. Все мы тут понаехавши, кто откуда. Я вот из-под Пскова, и сестра моя Томка — она за Игониным замужем — тоже из-под Пскова… Сам Игонин — из Осташкова, ну а Муртазовы откуда — я не знаю…
Другой голос взвился с крыльца в воздух — не слишком и громкий, но какой-то сердитый, словно он пенял кому-то или кого-то грозил наказать:
— Уж как мы да горьки сироты… Как в лесу да были рощены… Как во поле были брошены… Как лесиночки подсохлые… Семяниночки невсхожие… Как от камышика родилися… От березы откатилися… Нету сродников, приятелей… При твоей да гробовой доске…. Аль не кинулись, не бросились… За отцом да за духовным… Твои сродники, приятели… Подкосились скоры ноженьки… У тебя, моя мила сестра… Тут душа с телом рассталася… С вольным светом распрощалася… Растворяйся, дверь тесовая… Идет гостья не веселая…
Потом все утихло, как показалось Гере, навсегда. Женщины о чем-то неслышно переговаривались вокруг крыльца; Лика молчала. Голуби вернулись к ногам Геры, понемногу столпились у его ног и затеяли ленивую драку в пыли за оброненный им хлеб. Жарко было. Гера протянул Лике остатки «Колокольчика», но Лика пить отказалась. И Гера сам допил сладкую, нагретую газировку…
Одна из женщин отошла от крыльца на середину улицы, принялась медленно раскачиваться.
— Семенова, — торопливо пояснила Лика, — Ленка Семенова. Она у покойницы в главных подругах ходила. Других-то подруг у нее, считай, и не было, а ведь она добрая была…
— …На кого ты меня покинула, горькую, несчастную? С кем ты эту думушку думала? На кого ты меня, горькую, покинула? — затянула Семенова высоким и ровным рыдающим голосом. — Встань, проснись, открой очи ясные, расхлестни руки белые и возьми меня, горькую, несчастную, с собой под правое крылышко… Не давай мне горя мыкать. Много я без тебя горя увижу. Кто звал тебя, кто подговаривал? Кормилец ли звал батюшка? Али вкупе все сродцы и сроднички? — Рыдающий голос Семеновой на пение не походил и звучал, как полевой воздух в жару, на одной ровной и высокой, беспрерывной ноте. — Так спрошу я тебя, подруженька, как подкралась к тебе смерть прекрасная? Не побоялась ни погод, ни вьюг, ни снегов белых? Как подошла да как подкралася она? Тяжело тебе было с домом благодатным расставаться, еще тяжелее — со своей подружкой Леночкой, да еще-то тяжелее расставаться со белым светом со прекрасным, с житьем-бытьем хорошим… На твои глядя скорби-болести, посмотрела, видно, смерть прекрасная, пожалела, что у тебя несносные скорби-болести.
Эта «смерть прекрасная» была так прекрасна, словно и не поселилась всего в нескольких шагах, да и нигде ее, казалось, вовсе не было.
— …Пойду я, горюща-то горькая: уж и где моя подруженька Сашенька? И стану я будить тебя тихохонько, разговаривать с тобою легохонько. Не поймешь ли ты мои речи горькие? Да не проснешься ли, не пробудишься? И не поговоришь ли со мной, не поболтаешь ли? Как ты расставалась с белым светом и со своим-то домом благодатным? И со своим житьем-бытьем хорошим?..
— У тебя помирал кто-нибудь? — спросила вдруг Лика у Геры.
— Нет, — быстро ответил Гера. Но вспомнил о Максиме и честно поправил себя: — Не знаю.
— Как это не знаешь? — удивилась Лика и, секунду помолчав, сказала: — Совсем вы там забегались в своей Москве.
А голос Семеновой все звенел на одной электрической пчелиной ноте:
— …Одарила бы я смерть прекрасную золотою казной несчитанною. Оставила б она на сколь поры, на времечко, пожить бы тебе да поволевать, на сем на свету на вольном, во житье бы твое прекрасное…
«Прекрасная смерть» была ненастоящей, как ненастоящим казалось в эти минуты и все это житье-бытье вокруг водонапорной башни.