Альберт Лиханов - Собрание сочинений в четырёх томах. Том 4.
Увы! Государство способно создать условия жизни, а вот к любви надобно бы воззвать народной.
Как? И словом и делом.
Ваша дочь предложила дело — свою любовь.
Низкий ей за это поклон.
Теперь я хочу обратить Вас к Вашему собственному письму. Вы явно писали его взахлеб, и это помогает мне, кажется, лучше понять Вас.
Кроме отчаяния, в Вашем письме много что теперь называется модным словом «ретро», в нем много хорошей памяти.
Ну, например, Вы с дочерью спасаете Андрея физически. Многое опущено Вами, но можно по-человечески реставрировать то Ваше время и страдания, какие обрушились на Вас и Вашу дочь. Усыновить мальчика, чтобы тут же прийти к решению — оперировать его сердце.
Циник заметит: это нетрудно, ведь не свой. Да, циник силен, он крепчает, мне кажется, год от году в нашей жизни, в том повинны темпы — скорей, скорей, в этом повинна отчужденность — каждый в своей квартире, точно в крепости, в этом повинен индивидуализм: хоть и ясны нравственные ценности, по которым все у нас общее и человек человеку брат, а антипримеров все же более чем достаточно.
Нет, не соглашусь с циником: и своего, и не рожденного тобой ребенка класть под нож хирурга, да еще такого, немыслимое, тягостное дело!
Пытаясь представить эти муки, я вижу и здесь Вашу дочь. Дом ребенка, а значит государство, доверил ей Андрея, однажды приняв ответственное решение, и теперь этот малыш оказался в полной ее родительской власти. Случись худшее, никто бы не осмелился укорить, спросить, призвать к ответу. Но ведь именно потому, конечно же, рвалось у самой сердце на части. Именно потому сам факт подобной решимости я рассматриваю, как поступок высокой, именно материнской ответственности. Выбор был суров, и она сделала его.
Больной ребенок! Об этом нечасто и немного говорится, наверное, потому, что тема эта, безудержно печальная, рвет на части не только материнское, не только отцовское, но всякое неочерствевшее сердце.
Мне доводилось быть в специальных детских интернатах Минздрава, в детских учреждениях, подведомственных министерствам социального обеспечения, где живут дети — полные инвалиды, и на мою семью обрушилось это тяжкое несчастье — на моего маленького племянника, шустрого непоседу, свалилась такая беда, что вечно, видно, нам придется платить неизвестно кому немыслимо тяжкую дань. Представьте: в один прекрасный день он вдруг упал, парализованный, врачи ничего не могли понять, посылали специальный самолет с профессором из Москвы, потом привезли мальчика в столичную больницу, недели две в реанимации, на грани жизни и смерти, и после паралич, утраченная способность передвигаться и говорить при вполне ясном сознании. И все отчего? От обыкновенной простуды.
И вот — санаторий под Калугой, специально для таких детей. Представьте: полный санаторий, куда стоит длинная очередь.
Да, мы мало говорим об этом, но сколько живет детей, чья радость обезображена материнским грехом, родовыми травмами, наследственностью или просто ранней, совсем нежданной бедой. Мир этих детей реален, значит, имеет право на внимание и заботу и не только медицинского свойства, но и свойства педагогического.
Как, например, какими словами объяснить подрастающему и все понимающему ребенку, что судьба предначертала ему именно такое существование до самой смерти, однако падать духом нельзя, в жизни есть много способов сознательной, полезной борьбы. И на вопрос, как найти собственное счастье, придется нам ответить таким людям, когда они войдут в пору зрелости. Но как? Какими словами?
Они, ясное дело, находятся, эти слова. Только, увы, их не педагогика находит, а любящая и страдающая родительская душа. Педагогика пока что не нашла подступов к драматическим ситуациям обреченного на муки детства. Но это — другой разговор. Сложный, деликатный и необходимый. Больных детей немало, и случай с Андреем, хочу Вас заверить, не самый еще тяжелый. Я сознаю, что выражаюсь неточно. Какое дело, в конце концов, до того, что кто-то и где-то страдает еще сильней. По-настоящему дорого то, что близко, за что страдаешь сам. Я не посягаю на то, чтобы умалить Ваши тревоги, нет. Я просто хочу заметить, что у Вас было самое дорогое — надежда. Надежда на выздоровление. А у многих ее нет.
Ясное дело, операция на сердце — это не месяцы, а годы, когда организм привыкает к новой жизни, в которой очень медленно, постепенно все «нельзя» превращаются в «можно». Ребенок это не сознает. Он торопится. И материнское сердце должно быть рядом каждый час и каждую минуту.
Мне кажется, Ваша дочь и Вы в те времена соединили вместе свои возможности — духовные и физические. Как я понимаю, дочь работает, и поэтому Ваше участие в судьбе Андрея почти равно участию Вашей дочери. Простите меня за это «почти». Вы лучше меня сознаете разницу между вами; не мне проводить эту черту.
Беда миновала, время стерло остроту жалости, и вот однажды Вы приходите к мысли, что физическое спасение ребенка — это еще не все. Что, избавленная от болячек, натура Андрея растет не в ту сторону и это развитие — со знаком минус — становится просто неуправляемым. Вам кажется странным, что, избавленный от нездоровья и получивший все материальные блага жизни, не говоря уже о любви и заботе, мальчик ведет себя дико, как будто ему все еще чего-то мало.
Вы в отчаянии.
Дело доходит до психоневрологического обследования! И тут Вам приходит на ум ужасное, разом все объясняющее слово — кукушонок. Что бы ни делала, как бы ни старалась синица, подкинутое ей яйцо скрывало кукушонка, а он — чужой, неблагодарный, наглый не по каким-то там непонятным причинам, а просто по природе вещей, вот и все.
Постойте, Нина Степановна!
Не торопитесь с логической простотой! Как часто она бывает обманчивой, такая ясность, похожая, простите, на приговор. Как часто решенное, при выяснении неизвестных подробностей, требует поправок, обратного хода, да, вот ведь, оказывается — поздно и ничего не воротишь обратно.
В Вашем письме есть такая, кажется, удовлетворяющая Вас картинка: «Он не знает, почему он груб, неуживчив, неуправляем. На все вопросы — почему? — он страдальчески морщит лоб и отвечает: «Не знаю. Понимаю, что говорю плохое, не могу остановиться. Лучше бы мне умереть». Ребенку в двенадцать лет, в общем жизнерадостному, здоровому, любимому, вдруг могут прийти в голову мысли о смерти как избавлении от несправедливости».
Эта последняя Ваша фраза носит констатирующий характер. Вы как бы вынужденно соглашаетесь с такой возможностью — не смерти, но мысли о ней.
Знаете, а мне тут видится совсем другое. Меньше всего мне хотелось бы задевать Ваши чувства к Андрею, но уж не обессудьте… Так вот, мне кажется, что сказал такие слова вовсе не своенравный кукушонок, не чужая кровь, с которой Вы не в силах сладить, а ребенок, обыкновенный, вполне открытый ребенок, но только доведенный взрослыми до таких слов. Собственно говоря, я не сужу Вас за вопрос — почему ты такой? Но лишь при одном условии: если он риторический, если он задан в отчаянии. Но ежели он задан с расчетом на серьезный ответ, да еще и ответ этот рассмотрен как серьезный аргумент в доказательство его «генетической» неисправимости — тут же позвольте воспротивиться.
Вообще, зачем этот вопрос? Что он даст? Что может сказать себе двенадцатилетний ребенок, если речь идет о его неуравновешенности, о спонтанности поведения, вообще, о, так сказать, ошибках?
Да ничего.
Ему, конечно, уже двенадцать, но ведь и всего двенадцать. Старыми мерками — всего-навсего полнокровное детство, нынче же — начало тернистого пути по имени отрочество. Всякий его проходит. И всякий не может понять, что с ним, если вдруг, ни с того ни с сего, он выкидывает гадостный поступок, использует заемное словцо и как назло попадается.
Давайте вспомним, Нина Степановна, серединную часть трилогии Льва Николаевича Толстого, самую автобиографическую вещь из всей его прозы, давайте обратим внимание на две вехи, означающие одна — его расставание с детством, другая — начало юности. Обе эти вешки отмеряют часть жизни, называемой отрочеством. Сам факт присутствия таких вех мне кажется особенно важным. Потому что он типичен и повторяем для всех, для каждого. Обязательно каким-то потрясшим, перевернувшим событием начинается отрочество. И заканчивается. Для любящего воспитателя важно не пропустить это событие. Важно понять, что после этого маленький человек переменился, он другой, хотя ничем не отличим от вчерашнего, он иной, и все в нем теперь иное — будь внимателен, деликатен, постарайся соблюсти честь и достоинство того, кто рядом с тобой, может быть, из всех ценностей жизни они стали — совсем неожиданно — в первый ряд.
Итак, герой «Отрочества» вступил в эту пору со смертью матери: потрясшее, вполне определенное событие, которое как бы оторвало его от детства. То, что вчера, в детстве, было интересно, ударившись о беду, утратило свою ценность.