Эдуард Тополь - Русская дива
Машина остановилась на окраине привокзальной площади, поскольку подъехать к самому вокзалу оказалось невозможно из-за скопления эмигрантов. Барский приказал шоферу ждать его, вышел из машины и направился к вокзалу.
Вокруг, под падающим с темного неба снегом, биваком, как солдаты в походе, сидели, укутавшись в одеяла, группы мужчин — они подогревали себя чаем из термосов, коньяком, водкой и анекдотами. Никто не обращал на Барского внимания — он был в штатском. «Возможно, где-то здесь и Рубинчик», — мельком подумал он. Но этим мерзавцем он займется утром, а сейчас… Переступая через чемоданы и узлы, он пересек площадь, властно постучал в запертую дверь. Сонный молоденький милиционер с косой челкой на лбу открыл дверь изнутри, сказал нагло:
— Ну, чо еще?
Барский молча поднес к его глазам свое удостоверение. Милиционер встрепенулся, вытянулся по стойке «смирно»:
— Товарищ полковник, во время дежурства никаких происшествий…
— Не ори, — приказал Барский, входя. — Гимнастерку застегни, если ты на дежурстве!
— Слушаюсь, товарищ полковник! — Милиционер неверными руками стал застегивать верхние пуговицы гимнастерки.
— Женщину с эрдельтерьером не видел?
— Разрешите доложить, товарищ полковник?
— Докладывай!
— Тут этих собак, товарищ полковник! И терьеры, и мопсы! Вам любой терьер нужен или конхретный?
— Конкретный. Эрдельтерьер золотой масти и с ним женщина тридцати двух лет, блондинка, глаза зеленые. Должна быть хорошо одета — шуба, дубленка или хорошее пальто. Ну?
— Разрешите доложить, товарищ полковник?
— Опять! Не тяни душу, докладывай!
— Если разрешите, я пойду на второй этаж шукать, а вы тут посмотрите. Тут просторней.
— Иди.
— Слушаюсь, товарищ полковник!
Барский огляделся и медленно, наугад двинулся в глубину ночного вокзала. И оказался в странном, ирреальном, полутемном мире, где все пространство — и зал ожидания, и кассовый зал, и кафе-буфет, и парикмахерская, и даже коридор перед туалетом — все было занято женщинами, стариками и детьми, спавшими на полу, на скамейках, на подоконниках и на своих узлах и чемоданах. В воздухе стоял тяжелый запах детских пеленок, пота, хлорки и чесночной колбасы. Изредка в разных концах раздавались всплески детского плача, но их тут же гасили испуганный материнский шепот и тихие звуки торопливых колыбельных напевов.
Перешагивая через чьи-то ноги, тела и чемоданы, Барский пробирался в глубь этого стойбища, напряженно всматриваясь в лица спящих и ощущая себя как в душном и тяжелом сне. Вот какой-то ребенок, девочка, спит на чемодане, лежа головой на маленьком скрипичном футляре… Вот старуха в инвалидной коляске… И еще ребенок, мальчик, даже во сне двумя руками прижимает к себе плюшевого медведя… И какая-то молодая женщина кормит грудью младенца… И седобородый пейсатый старик в засаленном бухарском халате монотонно раскачивается в молитве, неотрывно глядя своими выпуклыми библейскими, ничего не видящими глазами на малыша с плюшевым медвежонком…
И вдруг — как сердечный укол, как короткое замыкание в электропроводке — какое-то давнее, напрочь забытое видение стало всплывать в памяти Барского, все быстрей и быстрей, как всплывает из морской глубины мяч, освобожденный из прогнивших сетей. Еще секунду Барский всматривался в этого старика, не веря своей памяти и всей картине, которая вдруг возникла и прояснилась в нем, как проясняется изображение на включенном телеэкране. Но еще и до наступления полной резкости Барский памятью сердца узнал этого старого еврея. И громкий барабанный бой, смешанный со свистом падающих бомб, воем сирен воздушной тревоги и грохотом в дверь заполнили его кровь и голову. Этот грохот прорвал завесу времени, выбросил его из детского сна, и он увидел дверь, распахнутую мамой, а в двери — гигантского, страшного седобородого старика с выпуклыми глазами. Властно, непререкаемо этот жуткий старик сказал испуганной матери:
— Сталин сбежал. Немцы в Химках. Бери ребенка и пошли!
Мать, не возразив ему ни словом, ни жестом, метнулась по квартире, хватая какую-то еду, сумку, но старик не стал ее ждать, а сгреб онемевшего от страха трехлетнего Барского, сунул его — босого, в одной пижаме, с плюшевым медвежонком в руках — под мышку и пошел вниз по лестнице, и это было так страшно, как во сне, когда тебя уносят от мамы и ты хочешь кричать, но не можешь. И только на улице, когда мать догнала этого жуткого старика, сунула сына в его пальто, валенки, шапку и еще завернула в какое-то одеяло, он, обнимая мать, разрыдался. Но она все шла и шла за этим страшным и противным стариком и его семьей — сначала по улицам, где люди тащили из разбитых магазинов все, что могли, и выбрасывали с балконов книги, и жгли портреты дедушки Ленина и великого Сталина… а потом, уже в длинной колонне беженцев, на восток по какому-то шоссе. К утру, когда, несмотря на все понукания старика, у матери уже не было сил ни нести, ни за руку тянуть его, малыша, колонна беженцев вышла к какой-то станции. Отсюда, им сказали, еще ходили поезда.
Но они просидели на этой станции и час, и два, и три, а поезда проходили мимо них только в одну сторону, в Москву, — воинские, набитые солдатами железнодорожные составы. Люди стали замерзать на заснеженных платформах, рядом с юным Барским все время орал какой-то грудной ребенок, а круглолицая, молодая, с ямочками на щеках мать этого младенца — точь-в-точь как жена майора Льва Грасса на фотографии в старом альбоме — совала ему свою посиневшую от холода грудь, но грудь ее была пуста, и ребенок крутил головой и орал еще громче. А старик не реагировал ни на крик своего внука, ни на хныканье своей десятилетней внучки-толстушки, ни на слезы их матерей. Сидя на своем фибровом чемодане и уперев неподвижный взгляд прямо в глаза и замирающую от страха душу маленького Олега Барского, этот противный и страшный старик безучастно раскачивался в молитве — точно так, как сейчас раскачивался сидевший перед Барским на своем чемодане пейсатый бухарский еврей.
Задержав дыхание, замерев даже сердцем, Барский стал всматриваться в открывшийся перед ним мираж прошлого и осторожно расширять экран своей памяти. Где-то на окраине его сознания мелькнула мысль, что его мать крайне редко и всегда неохотно вспоминала то бегство из Москвы: «Ну, бежала, да. Соседи пришли: «Сталин сбежал!» Ну, я не за себя испугалась, а за тебя. Взяла на руки и пошла со всеми. Но на вокзалы в ту ночь пускали только начальство, по брони. А мы, стало быть, пешком. Ну, а утром нас разбомбили, я вернулась. А уже потом мы на Вятку уехали, поездом. Вот и все, что тут вспоминать?» И постепенно Барский забыл ту ночь, как забывают дети почти все из своих первых лет жизни.
Но теперь властно вызванные из закрытой кладовой его памяти события той ночи прояснялись перед Барским до полной яркости и объема. За раскачивающейся фигурой седобородого старика обозначился заснеженный железнодорожный перрон с людьми, чемоданами и мешками. Ребенок, всю ночь оравший на руках своей матери, устал от собственного крика и уснул. Толстая десятилетняя Соня, внучка старика, ушла в соседний лес пописать. Мама Барского склонилась к нему, трехлетнему, и сунула ему конфету, чудом уцелевшую в кармане ее жакета. А над ней видел Олег высокое небо с белыми облаками, похожими на слонов, китов и верблюдов. Из-за красивого облака-кита неслышно вынырнули два сияющих крыльями самолетика и в стремительном, завораживающем детское сердце пике стали спускаться — все ближе, ближе и ближе. Он, ребенок, радостно показал на них рукой, и кто-то — старик? мама? — тут же вскрикнул, закричал… А первый и такой красивый самолет уже уронил на перрон свистящую в полете бомбу…
Бомба проломила и взорвала дальний конец платформы. Но старик, его невестки и почти все остальные, кто был на том перроне, погибли не от взрыва этой бомбы и не от ее осколков. Теперь, тридцать семь лет спустя, Барский снова увидел всех, кто уцелел тогда после взрыва, и — как красиво, выбивая из людей алые фонтанчики крови, прошивает их пулеметная очередь второго самолета, который шел сразу за первым. И как, оцепенев от страха, все, к кому приближалась эта кровавая строчка, замерли на том роковом перроне. Только тот страшный и противный старик, уже пробитый пулями, с окровавленной бородой, успел одной рукой вырвать младенца из рук его убитой матери, а второй рукой — его, Олега, из рук его окаменевшей от страха мамы. И какими-то дикими, как у издыхающей ящерицы, движениями быстро пополз-дотащил их, малышей, до края обледенелого перрона и столкнул вниз, под бетонную платформу — за миг до второго захода «мессершмиттов». Мать Олега, придя в себя, прыгнула за ними, а у старика уже не было ни сил, ни жизни сделать последний спасительный нырок, и в эту секунду маленький Барский услышал свистящий звук падающей бомбы. И тут же дикий удар земли и взрывной волны отбросил его и его мать куда-то в кусты, в овраг, в заснеженную канаву.