Перекрестки - Франзен Джонатан
Шагая к центральному торговому кварталу Нью-Проспекта, Перри почувствовал, как что-то давит на сердце, точно скользнула вниз какая-то шестеренка, набежала первая тень, знаменуя конец доброго расположения духа, – от ограниченности ли разума в том, что касается тайны души, от неумения ли примирить новый зарок с бездумной обидой, нанесенной старому другу. Обычно ему нравилось сияние витрин темными зимними вечерами. Почти в каждом магазине были желанные вещи, и в это время года каждый фонарный столб увивали сосновые лапы и венчал красный колпак, тоже означавший покупки, подарки, новые полезные вещи. Сейчас же, хотя это чувство еще не охватило его, Перри вспомнил, как это – когда тебя не трогают магазины, когда тебе ничего в них не надо: насколько тусклее тогда светят их огни, какими сухими кажутся сосновые лапы на столбах.
Он припустил к фотомагазину, словно надеялся убежать от этого чувства. Для Джадсона он присмотрел “Яшику” с двумя объективами – отличный фотоаппарат, почти как новый. Он стоял в витрине на маленьком белом пьедестале среди двадцати прочих новых и подержанных камер, и Джадсон согласился, что он прекрасен. Перри вошел в магазин, не взглянув на витрину. Но потом обернулся и заметил белизну пустого пьедестала.
“Яшики” не было.
Вот тебе и “Дары волхвов”.
Из фотолаборатории в дальнем конце зала пахло реактивами. Хозяин магазина, мужчина с блестящей лысиной, имел вид человека, раздраженного притеснениями – вполне объяснимо, учитывая, что аптеки и торговые центры губили его бизнес. Он поднял глаза от объектива, который чистил, увидел Перри, длинноволосого подростка, и явно подумал, что перед ним либо воришка, либо ротозей, на которого не стоит тратить время. Перри его успокоил – произнес с интонацией, которая так злила Бекки:
– Добрейшего вечера. Я хотел купить “Яшику” с двумя объективами, она стояла у вас в витрине.
– Увы, – ответил хозяин, – я ее продал сегодня утром.
– Очень и очень жаль.
Хозяин попробовал заинтересовать его дерьмовым “Инстаматиком”, потом какой-то жуткой фоторухлядью, Перри же старался не выдать, как оскорбляют его подобные предложения. Положение было безвыходное, как вдруг Перри заметил под стеклом на прилавке очаровательную вещицу. Компактную кинокамеру европейского производства. В корпусе из вороненой стали. С регулируемой диафрагмой. Он вспомнил, что дома в кладовке хранится старый кинопроектор, остаток более оптимистичной эпохи, когда еще верилось, что Хильдебрандты, быть может, станут такой семьей, члены которой, сгрудившись, смотрят домашнее видео, – это было еще до того, как Преподобного атаковали осы и он уронил кинокамеру за борт лодки.
– Сорок долларов, – сказал хозяин. – Новая была в два раза дороже, учитывая, сколько стоил доллар в сороковые. Пленка 8 мм. Заправлять вот сюда.
– Можно взглянуть?
– Она стоит сорок долларов.
– Можно взглянуть?
Перри взвел пружину, посмотрел через видоискатель в роскошный объектив и понял, что не прочь оставить камеру себе. Может, Джадсон даст ему поснимать?
В соответствии с зароком такие мысли следовало гнать прочь.
И он отогнал. Перри вышел из магазина беднее на сорок восемь долларов, но ощутимо богаче духовно. Он представлял, как удивится Джадсон, получив не тот фотоаппарат, на который они глазели, а более качественную и классную кинокамеру, и в кои-то веки искренне радовался за другого: в этом он не сомневался. С небес Иллинойса посыпался снег, белые кристаллики воды, такие же чистые, каким чувствовал себя Перри из-за того, что расстался с запасом. Мысли его счастливо замедлились, текли со средней скоростью, но пока что не медленнее. Он медлил на тротуаре, среди тающих снежинок, мечтая, чтобы мир остановился хоть на миг.
Послышался знакомый рокот мотора. Перри обернулся: у знака “стоп” на Мейпл-авеню остановился их семейный “фьюри”. На заднем сиденье громоздились коробки. За рулем сидел отец в старой дубленке, пропажу которой из шкафа на третьем этаже Перри не заметил. На месте пассажира, повернувшись лицом к его отцу и закинув руку за спинку его кресла, сидела смазливая мать Ларри Котрелла. Она весело помахала Перри, и тогда Преподобный тоже его увидел, но даже не улыбнулся. У Перри возникло отчетливое ощущение, что он застукал старика за постыдным занятием.
Бекки в то утро проснулась до света. Был первый день каникул, и раньше в такой день она поспала бы подольше, но в этом году все оказалось иначе. Она лежала в темноте, слушая, как свистит и щелкает в батарее, как тяжко гудят трубы внизу. Словно впервые она наслаждалась уютом дома в холодное утро. Она наслаждалась – да, именно так – холодом, который позволял ощутить уют: то и другое сливалось воедино, как губы в поцелуе.
До вчерашнего вечера Бекки относила поцелуи к категории необязательных занятий. Пять лет она наблюдала, как вокруг все целуются, и знала девушек, которые якобы пошли до конца, но не стыдилась своей неопытности. Стыд такого рода – ловушка для девушек. Даже настоящие красавицы боятся, что утратят популярность, если не пойдут на поводу у парней. Как говорила тетя Шерли: “Если сама себя не ценишь, никто тебя не оценит”. Бекки не ставила перед собой цели добиться популярности, но когда к ней пришла популярность, инстинктивно сообразила, как этим распорядиться и как ее увеличить. Стать подружкой спортсмена – явно путь в никуда. Она никогда не подумала бы, как сладко падать, как сильно ей захочется пасть еще ниже и что наутро, лежа в постели, она почувствует себя совершенно другой.
За окном понемногу светало, и висящий над ее столом плакат с Эйфелевой башней, акварель с изображением Елисейских полей, которую оставила ей Шерли, обои с пони, которые она выбрала в подарок на десятилетие, а отец поклеил (в этом возрасте она еще не понимала, что ей придется провести с ними не один год), казались черно-белыми. В сером утреннем свете смотреть на обои было не так тошно. Небо хмурилось, и Бекки радовалась, что наутро после того вечера, когда ее жизнь стала серьезнее, стоит именно такая погода. Солнца нет, оно не меняет угол, и непонятно, который час: ничто не выводит ее из состояния девушки, которую целовали.
Когда в соседней родительской спальне сработал будильник, его звон показался Бекки не обычным жестоким утренним звуком, но обещанием всего, что, быть может, готовит ей этот день. Когда она услышала глухое жужжание отцовской бритвы и шаги матери в коридоре, подивилась, что прежде не замечала ценность обычной жизни и того, как ей повезло, что она так живет. Как же хорошо. Какие люди хорошие. Какая она хорошая. Она любила все человечество.
И если Бекки медлила в кровати, дожидаясь, пока на подъездной дорожке заурчит семейный автомобиль и мать пойдет наверх одеваться, то потому лишь, что после случившегося ей хотелось еще немного побыть одной. Она укуталась в японский шелковый халат, который подарила ей Шерли, и босиком неслышно спустилась в ванную на первом этаже. На унитаз присела пописать женщина, которую целовал мужчина. Страшась обнаружить, что эта перемена столь же незаметна снаружи, сколь важной ощущается в душе, она избегала встречаться глазами с человеком в зеркале.
Запах яичницы и тостов заставил ее изменить маршрут: она пошла не на кухню, а обратно в комнату. Сердце ее словно трепетало оттого, что ей нужно одновременно приняться за тысячу дел, но единственное, что она собиралась сделать, – рассказать кому-нибудь, что ее поцеловали. Ей хотелось первому рассказать обо всем брату, но он еще не вернулся из колледжа. Она стояла у окна и наблюдала, как одна белка злобно гонится за другой вверх по стволу дуба. Может, та украла у нее желудь, а может, Бекки обратила на это внимание, потому что сама сделала кое-что украдкой. И сердце ее трепещет от прилива адреналина, как у вора. Сперва казалось, белка-агрессор готова оставить беглянку в покое, но потом конфликт обострился: погоня вверх по стволу, затем по горизонтали и летящий прыжок в кусты у подъездной дорожки.
Интересно, подумала Бекки, проснулся ли он, что он думает о ней, не жалеет ли.