Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков
— Мойше, Мойше! Мы не хотели меняться там. Почему же мы должны приспосабливаться здесь?
— Нужно очиститься от дорожной пыли, следует умыться с дороги и переодеться в чистое. Разве путник, чистый, умытый, надевший свежее белье, переменяется? Нет, но мы видим его явственнее, а он, отдохнув, спокойно расскажет о себе.
— Что же он расскажет?
— Я это я. Пройдя путь в пространстве и времени, я стал таким, какой я есть. Путь, которым я иду, создал меня таким. Выявил те грани, которые выявил. Может быть, что-то получилось не так, как хотелось бы Мастеру. Что-то нужно исправить… Мой путь не окончен, я иду. Появятся новые грани. Я иду. Но это иду — я! Зачем же отправляться в переплавку?..
— Я, изволите видеть, работаю почти что по специальности. Перед тюрьмой я мясником работал, а и здесь я при мясе. Кой-что полегче, кой-что потруднее. Туши, то есть прахи, разделывать не требуется. Прах какой есть, таким и остается, в неразделанном виде. Ежели и разделывать, так выгоды никакой: иногда помогаю доктору при разделке, да не много платят. Ассортимент не требуется: как ни разделывай — одна цена. И еще, видите ли, прах — он вонький. Куда как воньче, чем туша. К сохранности отношение не такое, как в магазине. Там, знаете ли, санинспекция, там протухшее мясо не продашь. А здесь клиент берет прах и, как он есть, закапывает в землю безо всякого употребления. Поэтому на холодильники наше начальство большого внимания не обращает. Хотя при доставке попадаются и разделанные прахи. Вот девочка, к примеру сказать. Когда принесли, я ей грудь даванул, а из груди молоко брызнуло! Теплое еще! Вот дело-то какое… С ней кто-то поиграл в блинчики, да ребеночка и сошлепали. И кинулась она под поезд. Жила — никому не мешала. Умерла — хлопот теперь с ней! Машинист виноват — чего не остановился вовремя? А он, поди, и не видел, как она сиганула. По месту работы или там учебы кого-нибудь трясут: недовоспитали, книжек читать не давали, в спорткружки не вовлекали. А ее как раз что и вовлекли. Не спортом она занималась, не в настольный теннис играла, а занималась она, лапушка моя, кой-чем поинтересней, что больше ей по возрасту подходит. Так зачем родила? Чего аборт не сделала? Ребеночку теперь маяться одному на белом свете, без отца, без матери. Кто он? что он? — никому ненужный… Или вот старуху привезли. Голова молотком изгваздана. А перед тем, говорят, снасиловали… По правде сказать, я старух любил, не брезговал. От сортности зависит. Кому что сладко… Ну, может, он удовольствия не получил, потому и убил. А может, ему убить в удовольствие. Это я могу понимать. Изволите видеть, убить — это в радость. Почему, не знаю, а в радость. Ты, к примеру, идешь, а навстречу тебе — мужик, а морда у мужика противная. Ты хрясь ему в рожу! А он понимает, что ты можешь и даже обязан его в морду бить, стоит и глазами моргает. Тебе опять его морда не нравится: глазами по-дурацки моргает. Ты ему палкой по глазам: не моргай! Ну тут тебе его морда совсем омерзеет, и ты его стрелишь. Куда стрелять — тоже надо знать! Если в лоб — мозги брызнут, запачкаешься. В грудь — удовольствия никакого, сдохнет и все. А лучше — в морду! Не нравится тебе его морда, вот и пальни в морду, а потом сапогом на морду наступи. И пойди себе тихонечко. Медленно так, сердцем остывая… Мертвяки, прахи то есть, они, как деревяшки. Никакого сопротивления. Я пробовал мертвяков бить — неинтересно. Нет даже и ничего. Звон какой-то слышится, а музыки нет… Люди незачем живут. Ну, жил, ну, помер. Жил — на работу ходил. И помер. Помер — закопали. Дальше чего? А ничего! А чего жил? Другое дело, ежели живешь по специальности. Не скучно, значит, живешь. Как я вот, изволите видеть. Всю жизнь по специальности, так мне и хорошо…
«Окно слева от меня; славно, если окно слева — работается хорошо. А вот сегодня не могу писать: не могу оторвать глаз от окна, от молодой свежей листвы на тополе, что заглядывает к нам, в прокуренную комнату отдела культуры и быта „Биробиджанской звезды“. Солнце скользит по желтой стене музея и областной библиотеки… Сегодня не работается, сегодня один из первых июньских дней.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Плохо работается и оттого, что сегодня к нам пришел Банк. Соломон Банк, активист газеты и нашего отдела, бывший работник горкомунхоза, ныне пенсионер и широко известный в городе склочник и зануда. Он ходит по улицам, сует всюду нос — „ищет материал“, затем излагает свои наблюдения крупным неграмотным почерком на листочке бумаги в клетку и посылает в редакцию „письмо читателя“. Старый пройдоха, он хорошо знает редакционные законы: если бы он лично явился в редакцию со своей грязной клетчатой бумажкой, его отговорили бы, объяснили бы, что о таких пустяках писать не следует, что нужно искать факты покрупнее, и заставили бы в конце концов забрать писульку обратно. А вот если приходит „письмо в редакцию“, ничего уж не поделаешь. „Письмо в редакцию“ регистрируется, и — нужно реагировать: публиковать или посылать „на рассмотрение“. Таков наш демократический порядок. В любом случае Соломон Банк имеет навар: опубликуют — заплатят гонорар, и он самодовольно прочтет свое имя в газете; пошлют „на рассмотрение“ — будут разговаривать с Банком, как с порядочным человеком, в какой-нибудь высокой областной инстанции.
Вот сидит Банк справа от стола Авдошиной, прямо передо мной; сидит по свету; всех ему видно, всех ему слышно; он — в центре комнаты и в центре событий. „Ого! Газета — орган обкома! Здесь партийные люди сидят! И я с ними беседоваю, и я с ними спорю, и я их переспарываю! Ах-ах-ах!“
Тетя Авдошина индо взопрела: взялась уговорить старика-еврея… Нет, не выйдет! Соломон Банк, младший брат и последователь одесских „пикейных жилетов“, стоит на своем и своего просвещенного мнения о санитарном состоянии городского рынка не переменит! Не-а!
А вот и Гуревич! Наш дорогой шеф, наш редактор Яков Ефимович Гуревич! Он редко заходит в отделы, он общается с массами у себя в кабинете. Яков Ефимович — большой демократ, он здоровается с Банком за руку.
— Я видел ваше письмо, Соломон Исаакович, — говорит Гуревич, засовывая правый мизинец в левую ноздрю. — Я видел ваш материал и думаю, что по этим безобразиям на рынке давно пора ударить! — и Гуревич глядит на свой мизинец. — Это ж черт знает что творится! — он стряхивает лишнее с мизинца. — Это черт знает что! — и выходит, прочищая ухо спичкой, взятой с моего стола.
Авдошина побеждена:
— Хорошо, Соломон Исаакович, мы опубликуем ваш материал!..
— О! — говорит Банк и торжественно поднимает дрожащий палец. — О!
— …но, — продолжает Авдошина.
— Что — „но“? Что?!
— Но вы должны собрать дополнительный материал, нужны дополнительные факты, фамилии…
— Э? — говорит Банк, и палец его предостерегает.
— Ведь это всего пять с половиной фраз, это не газетный материал!
— Вы! — провозглашает корявый палец Банка.
— Что — „мы“?
— Вы получаете за свою работу двести рублей в месяц, а я за свою работу в вашей газете получаю по пять рублей за статью.
— Ну и что?
— Вот вы и сделайте, как полагается, со всякими словами, с запятыми, с вопросительными знаками… Я знаю, с чем это нужно делать?
— Если мы это сделаем, вы получите не пять рублей, а двадцать пять.
— Ай хорошо! Спасибо вам! — говорит старый жулик и встает. — Вы зарабатываете по двести-триста рублей, а я заработаю двадцать пять. Мне много не нужно. Что? Я не заслужил от советской власти на стакан вина? Заслужил! Да, Соломон Банк может выпить стакан вина от советской власти! — и, подняв оперным манером свой любимый палец, Банк выходит из отдела.
День продолжается. Я про что-то скребу пером по бумаге, а больше гляжу в окно.
Слева от здания областной библиотеки и музея видны тополи сквера на Площади. В Биробиджане две площади: перед вокзалом, где стоит обелиск павшим в Великой войне, и эта, собственно Площадь, центр города. В середине ее — сквер и маленький Ленин во весь рост. Рассказывают, что памятник сделали в Харькове, хотели поставить в каком-то украинском городке. Хрущева возмутили размеры памятника, памятник сослали в Биробиджан; здесь он пришелся к месту.