Сергей Шаргунов - Книга без фотографий
Она ахала и кокетливо поправляла шляпку.
Он всегда был в одном и том же: камуфляжные штаны и куртка, под курткой черная майка, на ногах резиновые сапоги.
С той поры уборщицу не задевали и начали побаиваться.
Но вот на охранника обратили злое внимание. Кеша и несколько его дружков стали исподтишка над ним издеваться. Проходя мимо столика, как бы невзначай роняли окурки. Отдельные смельчаки подкрадывались сзади и под стул плескали кока-колой. Они покрикивали: «Фу, нассал!», «Не бей меня! Охраняй меня!», «Контуженый!»
А мужик сидел часами в своем камуфляже за старым советским столом.
— Чего шумите? — поднимался непонимающий и сжимал кулаки.
У него была привычка: несколько раз в день вставать у дверей и яростно проверять студенческие билеты.
— Где фотография? — тормознул он третьекурсника, похожего на верблюжонка, журналиста популярной газеты.
— Отклеилась.
— Не пущу.
— Вот редакционная корка.
— Ничего не знаю. Отклеилась у него…
— А может у вас усы отклеились? — предположил журналист.
— Это еще почему?
— А может вы Гитлер?
После пятиминутного препирательства студент все же вошел, но теперь, минуя охранника, каждый раз ронял своим насмешливо-глухим голосом:
— Привет, Адольф! — И деловито спешил дальше.
Мы много говорили с бабушкой о войне.
— Вот беда — всех братьев перевела. Мужа увела. Это все он — гадина. Надо ж было такому родиться! Сколько его народу проклинает!
— Кого, баб?
— Адольфа.
— А ты его видела?
— Нужон он мне…
Повинуясь непонятному порыву, я принес к ней в комнату историческую книжку с Гитлером среди прочих.
Она взяла книгу, внимательно глядя, и вдруг желтым ногтем стала карябать по фотографии, отдирая бумажные клочки.
— Баб, ты что?
— Убивец, будь проклят. Мужа мого убил. Пуля попала Ивану прямо в сердце.
По воспоминанию однополчанина, он шел в атаку, прикрепив на груди, поверх шинели, фотографию маленького сына, моего отца. Пуля пробила фотографию.
Отец мой, трехлетний, в это время играл в избе, на полу. Неожиданно зарыдал и закричал:
— Папку убили! Папку убили! Был бит, вырывался, кричал: — Но я же не виноват, я не виноват, что папку убили!
Зимой бабушка упала в коридоре. Я поднял ее, легкую, опустил на кровать. Родители вызвали «скорую». Я сидел возле лежащей, держал за руку, остро клевался старый пульс, бабушка тонко подвывала, а я молчал и все надеялся, что это не перелом.
Приехала «скорая», врачиха решила: скорее всего, перелом. Надо нести бабушку осторожно, на стуле. Медленно и бережно я сажал бабушку на стул. Закутал в шубейку, в белый шерстяной платок, тишайше (и все равно она простонала) натянул валенки.
Примотал ее к стулу рубашками и рейтузами. Вместе с парнем из неотложки — понесли. В комнате осталась стоять в углу с виноватым видом черная клюка.
— Не трясите, родненькие, — плакала бесслезно Анна Алексеевна.
Загрузили в лифт.
Поехали. На одном из этажей вошла соседка, девка неопределенного возраста.
Увидела бабушку, хмыкнула, перевела на меня кокетливо-солидарный взгляд.
Ее глаза иронично округлились, словно говоря: «Ох уж эти стариканы».
«Дура», — зыркнул я и отвернулся.
Бабушка, ни на ком не задерживаясь, водила дико глазами.
Мы поехали ночной Москвой, огни лизали бабушкино скуластое лицо, ходили желваки ненасытно и странно.
После больницы, где сделали снимок (перелом шейки бедра), я отвез бабушку на дачу. Там она стала передвигаться, опираясь на железные ходунки, и прожила еще несколько лет.
Космическая ночь заливает мне сердце, когда я думаю про смерть твою, бабушка.
Анна Алексеевна умерла в возрасте девяноста двух лет после Нового года, не дождавшись Рождества. Ела праздничную еду, выпила вина («Больно сладкое!»). В еде бабушка, как первобытный человек, была оригинальна, сочетая несочетаемое: курицу закусывала шоколадной конфетой, баклажанную икру — бананом, селедку — печеньем.
Накануне вечером из логова постели крепко двумя руками жала мне руку. Точно бы прощалась. «Ты придвинь стулья. А то ночью разметаюсь, себя не помню. До свидания, до свидания, мой товарищ дорогой!» — и трясла мне руку.
Ночью у бабушки случился инсульт. Пролежала после два дня без сознания и ее не стало. Я поцеловал щеку, холодную, серый глаз отражал зимнее окно, раму, похожую на крест, неопрятно утепленный ватой и пластырем. Бабушка похоронена в селе Могильцы в Подмосковье недалеко от дома, где умерла.
Через неделю после похорон, вываливая помойное ведро в контейнер в конце своей улицы на даче, я вдруг с ужасом увидел несколько тряпок, похожих на бабушкину одежду. «Это обычное дело, — сказал я себе. — Человек умирает, и какие-то его вещи выбрасывают». Но тотчас я увидел гребень. Коричневый, служивший бабушке столько лет, ставший для меня родным и загадочным, он лежал среди отбросов. На пронизывающем ветру зимы колыхались, жили, роптали седые волосы между зубьев гребня. Бабушкины. Я выхватил гребень из помойки, торопливо поцеловал.
Летом 2002-го после нашего проигрыша Японии толпа футбольных болельщиков взбунтовалась на Манежной площади. Бешеные дети окраин крушили и уродовали все вокруг: били витрины, переворачивали и жгли машины. А в это время во дворе журфака (в воскресный летний день он был закрыт) тусовалась группка студентов. Они играли в сокс и ржали. Они не обращали внимания на внешний мир — гул, грохот и дым, долетавшие с Манежки. И только когда за забором начало бурлить (пробежал милиционер в растерзанной рубахе, за ним ватага голых по пояс дикарей) журфаковцы прекратили игру. В одну минуту улицу заполнила толпа. Впереди нее перекатывался автомобиль. Журфаковцы галопом, как стадо косуль, бросились к дверям факультета. Колотились, терзали звонок. Никто не открывал. Тем временем, что и следовало ожидать, несколько болельщиков ринулись за ворота с железными палками наперевес… Они подскочили к машинам и стали бить по бамперам и стеклам. Студенты и не думали защищать свое добро.
Громыхнула щеколда.
Хмурый, на пороге стоял мужик в камуфляже.
— Чего надо-то? — зевнул: пахнуло луком и тяжким сном.
— Свои! — закричал Кеша.
— Да что, я тебя не знаю разве? — охранник посторонился, впуская.
И захлопнул дверь.
В этот день было изувечено штук семь припаркованных тачек.
Тем же летом я получил диплом.
Болбасы
Это Болбас надоумил меня идти в политику. На фотографии в мобильнике он не получился. Его жена просто не попала. А от него видны тулуп и высокая меховая шапка. Вместо лица — расплывчатая розовость. Я уничтожил эту фотку в тот же день, когда сделал.
В последний приезд дяди Коли я уже попал в литературу. Получил две премии, вышли три книги.
В один из утренних моментов, пока он был еще трезв, а потому особенно хмур, дядя Коля сказал мне, шумно листая «Новый мир», никак не находя мою повесть, спрятанную в середине, и оттого еще больше серчая:
— Все пишешь, пишешь… Писульки — это хорошо. А надо бы делом народу помочь.
— Как? — спросил я.
— Как, квак, — передразнил он, — Монетизация слышал? Последнего нас лишили. Старики на улицы вышли. А вы где? Писа-атели… Была бы у тебя своя команда — и ты бы вышел. Стал бы по стране ездить, с народом общаться. Знаешь, как бы тебя зауважали!
— А назваться как?
— Ура, — сказал Коля.
— Ура?
— Ну, у тебя же книга так называется. Я, правда, не читал, вон вижу на полке. Но название сойдет. Коротко и ясно. И кричать легко.
Так завещал мне в свой последний приезд дядя Коля…
В моем детстве дядя Коля приезжал несколько раз в год. Вид он имел одновременно добродушный и внушительный. Он работал начальником цеха на металлургическом заводе в уральском городе Орске. Фамилия у Коли была Болбас, ему под стать — мощная и смешная. Это был розоволицый мужик, голубоглазый, курносый блондин с пудовыми кулаками и бочкой живота.
Я запомнил Болбаса в расстегнутой до пупа рубахе, источающего жар. Сидит, весь такой славный, и пальцем роется в большой ноздре. Я смотрю на него во все глаза, как на зверя. Волоски торчат из норы ноздри. Голубые глаза сосредотачиваются на мне, и он улыбается нежно. В дяде Коле было то, что есть в русских природных людях, — обаяние. Он мог ковырять в носу, но одним своим присутствием вызывал аппетит, от него несло потом, но этот запах почему-то уютно успокаивал.
Болбас никогда не приезжал с пустыми руками.
Рыбак, охотник, пчеловод, он привозил то сома, то ногу кабанчика, то увесистый кусок меда. Сома я запомнил отчетливо, ведь они были похожи: дядя Коля и сом.
Завод с раскаленной грохочущей сталью никак не вязался с осоловелым уютным Болбасом. Дядя и впрямь днем выглядел сонливо. Он бодрствовал по ночам: тяжело шел из комнаты на кухню, скрипел шкафами, хлопал дверью холодильника, гремел сковородками, лил воду, начинал жарку и парку. Он питался ночью, а днем отдыхал, всхрапывая (грозное хр-р, жалобное пи-и), голым пузом кверху. Он будил родителей по ночам, и мама подучила меня будить его днем. Я приносил кошку и бросал немилосердно ему на пузо, или звенел колокольчиком возле уха, или бил об пол массивной пряжкой его ремня. Храп прерывался, дядя вздрагивал всем телом и, охнув, испуганно таращился. Если это была кошка, он, проведя ей по хребту рукой, нащупывал шкирку и сбрасывал. Если замечал меня, спрашивал сипло: