Эдуард Лимонов - Книга мертвых
Однажды мы втроём — Володька, Наташа и я — выпили за ночь 14 бутылок алжирского и две бутылки водки. Впервые могучее Володькино здоровье дало сбой. Пришлось вызывать «скорую». Сердце забарахлило. Дохлый с виду, но с железными генами, я откачался в качалке. (Кто-то подарил им качалку). Если вспоминаю Володьку, то вдруг срывающимся с места, с книгой в руке:
— Послушай, как здорово, Эдька!
Чайки манят нас в Порт-Саид,Ветер зной из пустыни донес,Остается направо Крит,А налево — милый Родос.Вот широкий Лесеппов молОслепительные дома,Гул, как будто от роя пчел,И на пристани кутерьма.Дело важное здесь нам есть,—Без него был бы день наш пуст,—На террасе отеля сестьИ спросить печеный лангуст.Ничего нет и мире вкуснейРозоватого их хвоста,Если соком рейнских полейПряность легкая полита.
— Здорово! Кто это? Ты?
— К сожалению, не я. Гумилёв!
Сам он писал приступами. Запирался в комнате на часы или сутки и выходил с циклом стихов.
Потом я отошёл от него. Жизнь отнесла меня от него, да и сам я изрядно отгребал от него, поработал веслом. Он стал мне менее интересен, очевидно.
В конце 80-х он приехал в Париж, возбуждённый, орущий, полупьяный, просто бочонок такой с вином, а не человек. Бородатый, рыжий, толстенный, дремучий, какими в кинофильмах изображали купцов-охотнорядцев. Мне было грустно на него смотреть.
Так как он жив, то нечего особенно о нём распинаться тут, это же Книга Мёртвых. Просто он был смогист № 2, после Губанова. А Губанов вон как закончил: разложившийся в августовской жаре труп, мухи… 37 лет от роду, как полагается по русской традиции гению. Всё на месте. Стихи вот только бессмысленные.
Лабардан
В 1989-м, в декабре, впервые попав в Россию, я пришёл на аукцион живописи. Случайно, впрочем: там у меня была назначена встреча. В ожидании я осмотрел аукцион. И получил несколько уколов в сердце. Я увидел там картины своего друга Игоря Ворошилова. Одну из картин, женщину в красном платье, он рисовал в моем присутствии. Нам обоим досталась на лето квартира человека по имени Борис Кушер, в углу здания школы в Уланском переулке. Сейчас там высятся непотребные блоки высотных банков и контор, а тогда серая школа обретала в углу скромную крошечную квартирку директора. Я жил там несколько раз. Кушер был добрый маленький юный еврей, сын директора. Сам он искусством не занимался, но покровительствовал, как мог. Он всех нас в разной степени любил. Особенно Игоря. Достаточно было посмотреть, каким взором, иначе это не назовешь, обожающей мамы взором он наблюдал за Игорем, выдавливающим из тюбиков краски. В крошечных кухне и двух клетках. Не было грязно только в спальне, там жил я и Ворошилова туда не допускал. Анны не было, она отъедалась от суровой зимы в Харькове, но когда Анна появилась, то и она стала жить в кушеровском теремке.
Ворошилов приехал в Москву раньше нас всех. Полагаю, году в 1963-м. С мешком сушёного мяса он прибыл из города Алапаевска, на Урале, знаменитого тем, что близ него где-то сожгли или закопали великих князей. Прибыл, поступил и стал учиться во ВГИКе, не где-нибудь, на отделении кинокритики. В Белых Столбах, где помещался Госфильмофонд, Ворошилов имел комнату и был прописан. Где же ещё должен находиться кинокритик, как не рядом с хранилищем шедевров. Семью Ворошилова выслали в Алапаевск с Украины, предварительно раскулачив её. Но там, на Урале, трудолюбивая семья опять пошла в гору, выстроила дом и успешно стала плодиться и размножаться. Кроме Игоря, мы знали ещё и его сестру Веру, или «Верку», как он её называл. Рыжая, высокая, насмешливая девка — такой я её помню. Уже во ВГИКе Игорь стал рисовать и к окончанию института был законченным бродячим художником, жил, как истинный богемный, проклятый художник, кочуя от друзей к друзьям, везде плодя картины и рисунки, раздаривая их, продавая за трёшки и десятки.
Облик у него был необычный. Большеносое лицо рыбы-камбалы, кадык. Если на него надевали берет (у него есть портрет в берете, с одним глазом), он превращался немедленно в голландца, в Леонардо, в кого угодно, но не в русского художника. Гнусавый голос, резкие вдруг восторги:
— Лимоныч! — орёт из соседней комнаты. — Лимоныч!
Выхожу:
— Что случилось?
— Посмотри, какой свет!
Во дворе в сумерках обычная московская серость.
— Магический свет!
Может, я не видел так, как видел он. Как и у меня, у него выработалась привычка жить на гроши. Варил фирменное блюдо под названием «лабардан». Варились огромные мороженые головы чёрт знает каких рыб, помню, что трески и ещё каких-то, со всем пшеном, зерном, крупой, какие были в наличии, и с картошкой. Всё, что можно было забросить, забрасывалось. Лук, морковка, сырные корки. Всё это обильно воняло при изготовлении. Но вообще-то было сытной едой, особенно зимой.
Я написал «привычка жить на гроши». Сомневаюсь, успел ли он пожить с деньгами. Это я потом, получив от издательства «Фламмарион» за самую тонкую свою книжку «У нас была великая эпоха» 120 тысяч франков (то есть около 25 тысяч долларов) аванса, пошел в магазин и купил пару бутылок вина не за восемь-десять, а за пятнадцать франков! Привычки бедности непреодолимы. Когда в 1989 году я приехал в Харьков из Москвы в плацкартном вагоне, это ещё было понятно: у касс очереди, меня взяли проводники, по когда, уезжая в Москву, я пошёл с матерью покупать билет, купил плацкартный и только па обратном пути в квартиру родителей остановился и сказал:
— Мама, а почему я купил плацкартный?! Один журнал «Знамя» заплатил мне тысячи две рублей, мне их некуда девать, эти русские деньги!
— Потому что ты привык быть бедным, — констатировала мать.
Игорь не успел понять, осталась бы у него «привычка жить на гроши» или нет.
Утром, выходя на кухню, я видел его нос над пледом и босые ноги по другую сторону пледа, кушеровского, разумеется. Кушер был инженер, у него был плед. У нас с Игорем не было. Рядом с похрапывающим Игорем обычно лежали книги, штук этак пять, раскрытые все. У него была интересная привычка читать сразу несколько книг, переходя от одной к другой и опять возвращаясь. Я сейчас вот так смотрю вечером иногда телеящик. Вообще, он был въедливый тип, читать любил и искусство знал очень хорошо, живопись отлично знал.
Конечно, его в итоге умертвила водка. Я оказался неправ, я думал, ему износа не будет, этому уральскому дядьке. Я думал, он меня переживёт вдвое. По-моему, он был 1940 года рождения, а помер, если не ошибаюсь, в 1985-м, так? Даже некому позвонить, уточнить. Как-то в метро я встретил неприятного пьяного и мокрого человека. Мокрый, заикаясь, стал мне рассказывать обстоятельства смерти Игоря, что-то говорил о женщине, чьей-то бывшей жене, якобы она кормила в этот вечер Игоря грибами. И что эта женщина и её грибы именно и отправили его на тот свет. Ну откуда я знаю, я не знаю. Я сам когда-то написал «смерть — профессиональная смертельная болезнь человека». Но Игорь был светлый человек. Я не очень сентиментальный тип, но его любил, наверное. Как я могу. Однажды Алейниковы оставили нам с Игорем свою квартиру. Он рисовал, я перепечатывал стихи. У него вздулся огромный флюс па левой щеке. Зуб болел. Тахта у Алейниковых была одна. Легли как можно дальше друг от друга. Утром и у меня был флюс на левой щеке. Может, из симпатии.
В Нью-Йорке я вспомнил их и написал стихи. «Эпоха бессознания» назывались.
Из эпохи бессознанияМиража и речки Леты-ЯулыЗавернутый в одно одеялоВместе с мертным Горкой ТуревичемИ художником ВорошиловымЯ спускаюсь зимой семидесятого годаВблизи екатерининского акведукаПо скользкому насту бредовых воспоминанийпадая и хохочав алкогольном прозрениивстречи девочки и собакивсего лишь через год-полтора
Милые!Мы часто собирались там, где Маша шила рубашкиА Андрей ковырял свою грудь ножомМы часто собиралисьЧтобы развеяться послеСнеговою пылью над Москвоймедленно оседающей и семидесятые годыпростирающей свое крыло в восьмидесятыеЗа обугленное здание на первой авеню в Нью-Йорке
Все та же жизньи тот же бредНастойки боярышника«Это против сердца»сказал художник-горбун из подвалавпиваясь в узкое горлышко пятидесятиграммовой бутылочки.
Против сердца —— против Смоленской площадигде троллейбус шел во вселеннуюгде встречались грустные окуджавыгде очерченные бачурины, похожие на отцов
где на снегу налились кружки колбасыи стихи и спичкии пел АлейниковИ подпекал ему Слава Лён.
В стихотворение помещён ландшафт между квартирой Алейникова на улице Бориса Галушкина и квартирой Андрюхи Лозина на Малахитовой улице. У Андрюхи я жил до его свадьбы с Машей, девочкой из Подольска. Я был свидетелем у них на свадьбе. Маша шила на заказ рубашки в стиле «баттон-даун», как я шил брюки. Ландшафт — Яуза, акведук, холмы. Действительно, однажды в жуткий мороз мы шли от Лозина к Алейникову втроём, накрывшись одеялом от холода. Герка Туревич умер совсем рано (я ещё жил в России), он был оператор Мосфильма, и у него была горбатая мама. Встреча девочки и собаки — разумеется, это встреча с Еленой. Горбатых же на самом деле фигурировало два, ещё одна — мать Туревича подразумевалась, была спрятана. И настойка боярышника попала в стихи не случайно. В отличие от Алейникова, я не позволял себе абстрактных «базилик» и «баклаг». Моя настойка — реальная. Дело в том, что Ворошилов пил всё, в том числе и настоянные на спирту лекарства, стоили они копейки, продавались в любой аптеке. Таким образом, 50 грамм водки, настоянной па боярышнике, обходились ему в каких-нибудь 14 копеек. Он всегда таскал с собой в карманах эти бутылочки. А закусывал народный умелец сырыми яйцами. Все карманы короткого зелёного плаща были у него в жёлтых пятнах, ибо он постоянно забывал о яйцах, и они кололись, причиняя вред. Однажды во время очередного странствия с ним но Москве мы укрылись в полуподвальном помещении в подъезде в каком-то из домов на Смоленской площади. У нас была закусь, немного выпивки, потому мы разлеглись там на пальто у грязных дверей и разглагольствовали, философски беседуя.