Эрвин Штритматтер - Мой друг Тина Бабе
Боль там совсем утихла. А место это ощущалось как незаполненная дыра, которая должна заполниться вновь неразочарованной жизнью. Ах, какой же я старый осел, бегал тут взад-вперед, заподозрил полуребенка в неверности.
И дыра, которую крыса ревности прогрызла у меня под ложечкой, и впрямь снова стала заполняться наивностью и верой в жизнь, и я опять бегал взад-вперед, теперь уже исцеленный, но только на два часа. Ах, какие взлеты и падения в чувствах переживаешь иной раз, если не умеешь как следует ими владеть!
Через два часа, когда я шел на ферму взглянуть, как там кролики, я застукал Завирушку, воркующую со своим юным гитлеровцем, разливающуюся соловьем, и все это через прогалину в плетне, отделявшем ферму от усадьбы соседа.
И тотчас же ревность принялась глодать меня с новой силой. Уж если ревность что-то придает человеку, на которого она напала, то в первую очередь остроту восприятия. Восприятие, острое как бритва! Ибо то, что не пришло мне в голову за всю долгую бессонную ночь, сейчас я сообразил сразу: Завирушка раздобыла себе ключ от парадного входа. И ей ничего не стоило уйти и прийти неслышно для меня. Теперь я знал и то, почему она по вечерам, раньше всех уходя из людской, так громко топала, поднимаясь наверх. Она это делала, чтобы обмануть нас, а самой снова через парадный ход выбежать в парк. Каким же я был наивным, каким простофилей, ни дать ни взять обманутый любовник из комедии Мольера!
А Завирушка была по-прежнему мила со мной и ворковала так же, как обычно, вот разве что ластилась меньше, а возможно, она и ластилась как обычно, а мне только из ревности казалось, что меньше.
Чтобы легче скоротать вечера, я царапал на чистых листах свои стихи, к которым теперь прибавилось и несколько прощальных стихотворений, и старался с головой уйти в эту работу, чтобы хоть отчасти спастись от мук ревности; у меня получилось листов тридцать или сорок, я переплел их в тетрадку и покрыл ее обложкой, которую в довершение всего еще и расписал акварельными красками, сохранившимися у меня со школьных лет. Помню как сейчас, я нарисовал на обложке сломанную розу, розу на сломанном стебле, разумеется.
Пусть никто не подумает, что я собирался этот перл творения преподнести Завирушке на рождество. Нет, она задела мое мужское самолюбие, и даже приближающееся рождество не вызывало во мне прилива всепрощения. Справедливости ради следует признать, что я никогда не думал на ней жениться. Но разве это давало ей право так уязвить во мне самца, который, видимо, никоим образом ее не удовлетворяет?
Я снова взял себя в руки. Теперь все будет так, как я захочу. У меня возник свой план, и я не собирался наподобие самца пустить в ход зубы и когти или «удлиненные руки», наподобие варваров, иными словами, ножи и пистолеты. Нет, я намеревался силой духа покончить со своим поражением в животном мире и потому истинной своей возлюбленной избрал фрау Тину Бабе.
Она стала для меня тем образом, у которого я искал полного утешения, и в состоянии умиротворенности кое-как излечившегося от ревности человека называл ее «графиней духа».
Я пытался представить себе, как невозмутимо, сверху вниз, могла на все это взглянуть Тина Бабе: что вы возитесь там, в вашем низменном мире, вы, маленькие полузвери? Я работаю для человека будущего, каждый мой взгляд — это взгляд в даль, откуда исходит сама поэзия. Так должна мыслить Тина Бабе, думал я, так, и не иначе. И какой праздник для всей сильной половины человечества, если эта женщина благоволит к какому-нибудь одному мужчине. А так как я искал утешения, то не мелочился, в конце концов, мужчиной, к которому она благоволит, без особых затруднений мог бы быть и я.
Подошло рождество, и Завирушка была так же естественна, как всегда, только вот перестала проводить вечера в людской и, хотя, вероятно, догадывалась, что мне все известно, что я страдаю, не выказывала ни тени сочувствия или жалости.
Она, как всегда, громко топая, поднималась наверх, чтобы зажечь свет и затем прокрасться вниз, к парадному входу. Я не требовал от нее объяснений, мне это казалось слишком мелко, я собирался сделать это лишь в том случае, если мой план удастся.
Но она по-прежнему была со мной обворожительно мила. И даже сделала мне к рождеству подарок — засунула обвязанный крючком носовой платок в нагрудный кармашек моего нового костюма, полученного в подарок от дам.
Должен ли я был устыдиться? Я отдал Завирушке книгу, которую сам себе подарил к празднику. Это было «Избирательное сродство» Гёте, на книге я сделал дарственную надпись, гласившую: «Ни к чему сетовать, если время ушло». Это немного отдавало классикой, но афоризм был мой собственный.
Во время праздников я был шофером, и только шофером, но мне это было на руку. В доме устраивалось несколько концертов и один литературный вечер. Фрау Элинор демонстрировала своих певчих птенцов.
Прекрасна была земля, укрытая снежными пуховиками. Небо было великолепно пасмурным, казалось, ты живешь в облачном шатре. Я все время был за рулем, разъезжал по Тюрингии, но уютные пейзажи не трогали меня. Я был занят тем, что старался подавить свои нечестивые мысли, пока наконец не настал мой час: я ехал за фрау Тиной Бабе. И звезды на небе, казалось, стояли благоприятно для меня. Фрау Тина Бабе впервые сказала мне два слова.
И сказала она эти слова без всякого повода с моей стороны.
— Благословенный праздник, — сказала она.
Я на мгновение задумался. В моем ответе это должно было само собой подразумеваться.
— Счастливого рождества, в словах и свершениях.
Мне почудилось, что она засмеялась, но, когда я оглянулся на нее, она одергивала полость, которую я, со всей допустимой для меня праздничной предупредительностью, набросил ей на колени.
На пути в «Буковый двор» не было сказано ни слова, я еще не отваживался приступить к осуществлению своего плана, для этого я предназначал обратную дорогу. Боевая мощь, которую я должен был обрушить на своего противника, придавала мне мужества в осуществлении моего плана.
Я излил душу фрау Тине Бабе, но при этом я завел речь издалека, сказал ей, что нескромность вовсе не свойственна моей натуре, но мы уже несколько раз ездили вместе, и это придает мне смелости сказать ей, что я с детства интересуюсь литературой.
Да, я сказал ей все те слова, которые сейчас нередко мне приходится слышать, когда ко мне осторожно приближается какой-нибудь читатель.
Я пошел дальше и признался фрау Бабе, что в девять лет написал свое первое стихотворение, стихотворение об американском дядюшке, и что с тех пор я время от времени пишу стихи, так сказать, в качестве аккомпанемента к душевным борениям. Потом я пошел еще дальше и спросил, не будет ли фрау Бабе так добра и т. д. И тут я передал ей, правой рукой через левое плечо, свою тетрадь со сломанной розой на обложке.
Что было делать фрау Бабе? Ей не оставалось ничего другого, кроме как взять у меня тетрадь, ведь была зима, дороги скользкие, и не могла же она, в конце концов, отвечать за то, что я, везя ее, бросил руль.
Она взяла тетрадку осторожно, двумя пальцами, как берут нечто вызывающее отвращение или нечто кажущееся очень ценным. Безусловно, жест этот сопряжен и с соответствующим выражением лица, но я не мог видеть лица фрау Тины Бабе, я должен был смотреть на дорогу, вероятно, именно поэтому мою машину занесло.
Это было у въезда в Рудольштадт, там очень скользкая брусчатая мостовая. Машину бросило в сторону. Я потерял управление, и нас, фрау Тину Бабе, меня и машину, три раза швырнуло от одного тротуара к другому, наконец машина ткнулась носом в край тротуара, и я снова сумел овладеть управлением, но фрау Бабе попросила меня остановиться.
Я остановился и увидел, как она побледнела. А эта брусчатка у въезда в Рудольштадт, если ехать из Гроттенштадта, существует и сегодня; каждый год летом, путешествуя по Тюрингии, я проезжаю это место и всякий раз вспоминаю фрау Тину Бабе.
Первая полноценная фраза, которую сказала мне тогда фрау Тина Бабе, была порождена испугом, испугом, виной которому было городское управление Рудольштадта, его служащие праздновали рождество и забыли посыпать улицы песком.
— Странная штука жизнь, — проговорила фрау Бабе, — до меня только что дошло, как часто наша жизнь оказывается в руках ближнего, и этим ближним сейчас были вы. Я не знаю, благодарить мне вас или ругать? Ни на что не могу решиться, а потому предпочитаю поблагодарить.
Да, это был не ласковый лепет болтливого ротика, это были мудрые слова. Как мне тогда показалось — слова Поэтессы.
Высказавшись таким образом о жизни, фрау Тина Бабе заговорила об искусстве поэзии и сказала, что поэзия тоже странная штука.
Этот оборот «странная штука» я знал из разговоров Гёте с Эккерманом. Ну разумеется, ведь фрау Бабе Гёте был очень близок, как я полагал. Ведь нельзя написать роман о Гёте, если Гёте тебе не близок.