Валентин Сафонов - Ленивое лето
— Ушел договариваться с вашим симпатичным шофером, дабы на вокзал его отвез.
— Это с Фиксатым-то? Чего с ним договариваться! За трояк куда хошь…
Василий Павлович достал из кармана ключ, открыл дверь на террасу, а ключ выбросил в окно.
— Теперь уже не нужен. Входи, Семен.
Я переступил через порожек и… обомлел. Потому что увидел Юльку.
Она улыбнулась мне, печально и мягко, с большого холста, натянутого на раму и прислоненного к стене.
— Так вы… художник? — глуповато спросил я.
— А ты что думал? Пахомов — шпион? Меннонит? Кладоискатель?
Что бы я там ни думал, а художник он был всамделишный, без дураков.
— Получилось? — услышал я Василия Павловича. И оглянулся на него. А он лицом побледнел, и толстые губы чуть дрожат. И пальцы рук на животе в лукошко сплетены. Волнуется. А чего ему волноваться?
«Как живая», — хотел ответить я, да вовремя спохватился. На фотокарточках тоже люди живыми получаются, у нас в горнице ими весь простенок залеплен. Так что? Посмотришь минутку и отвернешься, потому что надоест. А на эту Юльку можно было смотреть до бесконечности. Она шла по дороге в пшеничном поле, и были на ней тот самый светлый горошковый сарафан и соломенная шляпа. Шла легко и уверенно, что, убей меня, я не удивился бы, если бы вдруг с холста шагнула она к нам на террасу и сказала мне: «Здравствуй, Сенька».
Но главное даже не в этом было, а в ее лице, в ее улыбке. По деревне Юлька ходила, высоко вскинув голову, капризно вздернув верхнюю губу, и какая-то нехорошая усмешка вечно жила на ее лице: посмотришь — и подойти не захочешь. А на картине у Василия Павловича Юля, сестренка моя, вышла такой, какой, может быть, на всем белом свете только я один ее знал: и ласковой, и грустной, с доброй податливой душой.
— Здорово, Василь Палыч! — сказал я. — Прямо уму непостижимо. А как вы назовете эту картину?
— Не знаю пока. Работы еще много предстоит: фигура не закончена, фон не прорисован. Может, попроще назвать? «Июль». А?
Он взял меня за локоть, повел к своему столу, усадил на табурет.
— Тут у меня еще кое-что есть, взгляни.
На плотных листках бумаги, в беспорядке разбросанных по столу, увидел я весь наш Новый Мир. Вот вдоль деревни две фигурки бредут: короткая и длинная. Мы с Колькой. Хватит, отходились… Вот Люська с Мишкой в деревянный игрушечный грузовик запрягли Пилигрима и хворостиной погоняют его. Бедняга Пилигрим, коротколапый, с челкой на лбу… Вот мать моя из лугов возвращается, в одной руке подойник держит, в другой — косынку, и косынка плывет на ветру… Вот Мишка один, без Люськи: залег у колодца с игрушечным автоматом, а улыбка на физиономии — до самых ушей. И сразу понятно: такой парень в воробья камня не швырнет… Дядя Сеня Моряк у комбайна. Колькина мать в огороде, тяпка в руках у нее. А вот старушка в черном платке и черной кофте стоит у калитки, из-под руки вдаль смотрит, ждет кого-то. Мужа из неведомой Америки? Сына с неблизкого Востока?
— Вы всех добрыми рисуете, Василь Палыч, а люди не такие.
Художник стоял за моей спиной.
— Такие, — убежденно сказал он. — Именно такие, друг мой Сенька.
— И те, которые Пилигрима?..
— Те — нет… Ты обрати внимание: даже в вашем крохотном Новом Мире вон сколько великолепных человеческих особей. И драмы, и потрясения те же самые, что и в великих столичных городах. Те же слезы, тот же смех. Жизнь….
Он вовсе не убедил меня, но спорить мне не хотелось. Перебирал лист за листом, рассматривал рисунки, а что-то все тревожило меня, не давало покоя. И тогда я снова повернулся к Юле и понял, что это ее присутствие смущает меня, ее всезнающие, добрые и печальные глаза. И тут меня как током пронзило: если этому человеку так удалось нарисовать мою сестру, то как же он будет любить ее, живую.
Теперь-то я мог быть спокоен за Юльку.
— Вы закройте чем-нибудь картину, Василь Палыч, и никому не показывайте ее пока, — попросил я. — А мне домой надо.
Он молча проводил меня до дверей, пригласил заходить почаще.
На улице было тихо и сумрачно. Дождь, что ли, собирался покрапать, переломить жару? Вдоль деревни шел дядя Сеня Моряк, и это было совсем не по правилам: полдень, а он не в поле, не на комбайне. Я подождал, пока он поравняется со мной, поздоровался.
— Откуда бредешь, тезка?
— От художника, от Василь Палыча.
— Аа, — протянул дядя Сеня равнодушно, — так он художник, картинки малюет? А я полагал, баптист какой, на моления с чемоданчиком бегает. А по голосу ему Шаляпиным быть пристало — бас архидьяконский.
Дяде Сене, наверно, несладко было: левая рука, забинтованная вся, на подвязке висит, и лицо пластырями облеплено, и брови начисто обгорели.
— Цена героизма, — сказал дядя Сеня, — рабочий день пропадает, а зерно на корню осыпается.
Мне жаль его стало. Щедрость переполняла меня через край, я был счастлив оттого, что Юлька будет счастлива с Василием Павловичем, и хотел сделать счастливым дядю Сеню Моряка.
— Знаешь что, дядь Сень? Ну ее, эту Юльку! Брось ты по ней вздыхать. Молодая она, несерьезная, не пара тебе. И не пойдет она на двоих детей. Женись ты лучше на моей матери. Она тебе по возрасту подходящая, и характер у нее ничего, сходливый. А меня на комбайн возьми, помощником.
Он замер как вкопанный, оторопело посмотрел на меня, и крупные градины пота выкатили на его лоб.
— Ну ты даешь, салажонок! Откуда что берется?
Вытащил из кармана «Приму», коробок спичек.
— Ну-ка, запали. Не прилажусь еще с одной-то.
И, пуская дым завитушками, спросил:
— Слышишь, птаха в камышах кричит: «Рано вам, рано вам, рано…»
— Чего рано-то?
— Во взрослую жизнь килькин нос совать.
Я обиделся.
— Ладно, ты сам взрослый, дядь Сень. Я хотел, как лучше… А на комбайн-то хоть возьмешь?
— Что, кончилось ленивое лето?
— Кончилось.
— Тогда возьму. Приходи после обеда, попробуем тремя руками с одним штурвалом управиться.
Я вприпрыжку помчался домой. Мать сидела в кухне за столом, укрыв лицо руками. То ли задумалась, то ли задремала.
— Приветик! — крикнул я с порога, потому что ничего другого придумать не мог. — К коровам своим опоздаешь.
Мать отняла руки, и я увидел ее глаза: зрачки расширены, веки припухли.
— Что еще стряслось? Юля где?
— Уехала, — сказала мать. — С Владиком уехала. Ни слова никому не сказала, не простилась…
Я не поверил ей, распахнул дверь в горницу.
Раскрытый журнал лежал на фтоле, плюшевый мишка сидел на подоконнике, поджав хвост. Рядом с ним голубели в стеклянной банке васильки.
А Юльки не было…