Элисабет Рюнель - Серебряная Инна
Понимаю, что мне нужно двигаться, если я не хочу замерзнуть. И мне нужно зайти в дом, так я решила. Это решение меня смущает, но дорога ведет туда, я снова слышу крик, который все время звал меня, он идет оттуда. И мне не остается ничего другого, как пойти на этот зов. И я иду, иду к колодцу и замираю в паре метров от него.
Это человек, должна я вам сказать. Пожилая женщина. Она потеряла шапку, которая вмерзла в лед. Рядом с ней — опрокинутое ведро. Одна рука еще сжимает ручку ледяной хваткой. Голова приподнята, словно в последней попытке подняться. Волосы растрепались от ветра. Она кажется такой хрупкой там на снегу. Словно ее опрокинуло ветром.
~~~
Теперь они не покидали Наттмюрберг без особой надобности. Во времена Хильмы все было по-другому. Но теперь настали времена Кновеля, а он предпочитал уединение. Ему не нравилось ловить на себе любопытные взгляды прохожих. А если отпустить Инну одну в Крокмюр, так, не дай Бог, она почувствует вкус жизни и решит его покинуть. Или, что еще хуже, — встретит мужчину. Кновелю же хотелось, чтобы все оставалось на своих местах. В начале весны, когда припасы заканчивались, Кновель брал санки и отправлялся в деревню, где нагружал их до краев солью, сахаром и крупами. Все это он менял на шкуры, дичь и копченую рыбу — денег в Натт-мюрберге сроду не водилось. К заготовке дров Кновель был непригоден. Расти в Хохае сосны, он смастерил бы смолокурню и гнал деготь, но во всем Хохае не сыскать ни одной сосны.
Летом ему приходилось ходить в лавку два и даже три раза, чтобы продать сыр и масло или выменять их на кофе, но в то лето Инна внезапно заявила, что в деревню пойдет она. В деревню, в которой не была с тех пор, как умерла Хильма. Она сказала, что пойдет сама продавать приготовленные ею сыр с маслом.
Ей, наверно, уже исполнилось двадцать лет. Кновель не трудился считать годы. Однако на стенке ящика, в горке, были вырезаны дни, годы и имена всех детей, которые родились у Хильмы. Это Хильма сама их вырезала. И Инна их видела. Инна знала. Она знала, в каком году родилась, и посчитала. На пальцах. Два раза по десять. Двадцать лет. И она не спрашивала позволения пойти, она сказала, что хочет, что должна, что пойдет, вот что она сказала.
Инна сама не знала, что на нее нашло. Словно новый голос появился у нее в голове и заглушил Инну и Кновеля. И этот голос теперь говорил ей, что надо делать.
Кновель запретил ей. Приказал принести Лагу, но Инна отказалась.
— На этот раз я сама пойду продавать мой сыр и мое масло, что бы ты ни говорил, — заявила она Кновелю.
Кновель не мог сам пойти за Лагой. Просто не мог. При одной мысли о том, чтобы выйти в сени и взять розгу, его охватывал невообразимый ужас. И голос у дочери был такой, что лучше ее не трогать.
— Я тебе вот что скажу... — гаркнул он, — я тебе вот что скажу! В этом доме я и только я хожу в лавку за продуктами.
Мое масло, думал он. Мой сыр. С какой такой стати это ее масло и ее сыр? Откуда она этого набралась?
— Вся скотина в Наттмюрберге... это я ее купил. И молоко, которое она дает, оно мое. И кто бы ее ни доил — пусть даже сам Всевышний, — молоко все равно мое. Вбей это себе в башку, дурная девчонка! А ну пошла за Лагой, дура! Сейчас увидишь, кто в доме хозяин!
Только не показывать, что тебе страшно, думала Инна. Не давать волкам почуять запах крови.
— Тебе надо, ты за ней и иди, — процедила Инна сквозь зубы, чувствуя на плечах теплые руки Хильмы. — А если не пустишь в деревню, то в доме больше не будет ни сыра, ни масла. Ни единого кусочка.
Кновель мерил шагами комнату. От окна к печи, от печи к двери, взад-вперед. Инна сидела, опершись локтями о стол, и молчала.
— Убери руки со стола! — завопил Кновель, выведенный из себя ее упрямством.
Инна убрала руки.
— Не годится девице ходить в лавку, — продолжил он, ободренный ее покорным жестом. — И у меня в деревне есть дела! Дела с Улофссо-ном. Нам с ним о многом надо потолковать.
Инна подняла глаза. Внутри нее все ликовало. Она видела его насквозь. Все было очень просто. Кновель был Кновель. И ничего больше. Теперь он притворялся. Хотел придать себе значительности. Говорил о делах. Он боялся. Так же, как и я. Но я его перехитрила, думала Инна. Я вижу его насквозь.
Кновель уставился на дочь. Оперся на стол, скрипнувший под его весом, и заглянул ей в глаза.
— Что тебя, черт возьми, так веселит? — прошипел Кновель, обнажив немногие оставшиеся зубы. Набрав в грудь воздуха, он заорал: — Думаешь, я тебя боюсь?
Инна боролась со страхом, поднимавшимся от пяток к коленям, чреслам и позвоночнику. От страха у нее потемнело в глазах, и она уже не видела Кновеля, а только улавливала перед собой что-то большое и бесформенное. Оно заполнило собой все пространство в доме, и даже за его пределами — до самого Крокмюра простиралась его власть. И пока оно перед ней, она не сможет заглянуть в глаза ни одному живому человеку, даже себе самой.
— Нет! — вырвалось у Инны. — Нет, я не боюсь тебя, ты, уродливый, старый, колченогий.
Пощечина была такой силы, что Инна опрокинулась вместе со стулом на пол. Кновель сразу набросился на нее. Начав бить, он уже не мог остановиться. Но Инна молниеносно вскочила и отпихнула его от себя.
— Не смей меня трогать! — крикнула она.
Не отрывая от него взгляда, девушка села на полу. Лицо у Кновеля раскраснелось, глаза сверкали от ярости. И она снова видела его. Видела насквозь. Он был такой же, как она.
По-прежнему глядя ему прямо в глаза, Инна поднялась на ноги и попятилась прочь из дома в белую летнюю ночь. Полная новой незнакомой решимости, она пошла в хлев, собрала сыр и масло, завернула в ткань и перетянула узел ремнями. Пройдя задами, чтобы не попасться на глаза Кновелю, Инна вышла на тропинку, ведущую в деревню. Через пару километров гнев — или это был страх — ушел, а вместе с ними и силы. В изнеможении Инна опустилась на траву. Она сидела, уставившись в ночь и позволяя муравьям ползать по ее лицу. Внутри нее была пустота. Слышен был только один звук, протяжный, монотонный звук, словно зовущий ее куда-то. Инна почувствовала, что дрожит. Внутри нее происходило невидимое землетрясение, ударные волны которого накрывали ее одна за другой.
Под конец Инна заснула. Когда она проснулась, солнце ярко светило из-за деревьев. Инна села, пытаясь вспомнить, что случилось вчера. С закрытыми глазами девушка покачивалась взад-вперед, вслушиваясь в монотонный звук у себя внутри. Потом Инна открыла глаза, сняла платок и привела в порядок волосы. Серебристые волосы. Снова надела платок и тщательно завязала его, чтобы не было видно седых волос. Вытерла руки о траву и встала. Воздух успел прогреться, мухи жужжали вокруг, мошки лезли в глаза и уши. Закинув узел на плечо, Инна отправилась в путь. Ей нужно в Крокмюр, в лавку, туда, где есть люди. И нужно успеть до того, как масло расплавится.
В разгар дня Инна вышла на дорогу, натянутую как струна над болотами. Морошка еще не поспела, но отдельные ягодки мигали желтыми и красными глазками у обочины. Инна торопилась. Нужно избавиться от Кновеля до того, как начнутся жилые дома, решила она. Стать только Инной. Инной, впервые покинувшей хутор с тех пор, как умерла Хильма. Ей не верилось, что она действительно идет по дороге в деревню одна. Идет продавать свежесбитое масло и безупречно круглые головки сыра. Пусть они все видят. Пусть этот Улофссон видит. Тяжелое желтое масло. Ароматный сыр с узором из звездочек. На хуторах редко делали из молока что-то еще, кроме простокваши. Обычно дети выпивали его все без остатка. В Наттмюрберге молоко никто не пил. Разве что добавляли сливок в кашу. Кроме коровьего молока, в Наттмюрберге больше нечем было торговать, и им особенно дорожили. Зато все козье молоко шло на изготовление мягкого сыра, рецепт которого достался Инне от Хильмы. Козий сыр они с Кновелем ели со всем, что придется: с маслом, рыбой и кашей. Покупатели все равно предпочитали сыр из коровьего молока.
Инна шла по дороге, погруженная в мысли о сыре и масле. И о Кновеле, которого нужно было забыть до первого хутора. Кновель, думала она. Нужно только захотеть, и Кновеля больше не будет — ни в ней, ни на ней, ни на дороге в деревню. Кновель останется в Наттмюрберге. С Лагой, зажатой в кулаке, он будет ждать ее возвращения, чтобы вернуть себе власть над дочерью. Но здесь и сейчас его нет. И Инна знала, что такое Кно-вель. Кновель — это его тело, на нем все заканчивалось, оно было его границей. Кновель был заперт в своем теле.
У Улофссона глаза на лоб полезли от удивления, когда в лавку вошла Инна. Он завертел головой, как любопытная птица, улыбнулся и, не глядя на девушку, сказал:
— Гляньте-ка, кто к нам пожаловал. Это же девица за Наттмюрберга. Как там ее звать? Господи, да она выросла, совсем взрослая стала.
Лавочник снова широко улыбнулся. На лице было написано любопытство. Он хочет знать, как ее зовут? Что сделать? Сказать?