Владимир Торчилин - Кружок друзей Автандила
К тому же, связанному со мной предзакатному периоду относится еще одно относительно новое, по словам кружковских старожилов, явление. Заключалось оно в постоянном появлении на автандильских встречах все новых и новых людей. Если раньше, как мне растолковали, периодическое появление гостей было хотя и возможным, но достаточно редким, поскольку неписанные, но оттого не менее сложные и строгие кружковские правила обставляли такое появление массой условий и требований, то теперь гостей стали тащить, что называется, пачками. Какая-то, извините, вакханалия визитов!
Интереснее, что помимо подозрительных по социальному статусу и образу жизни демимонденток,[35] хозяин каким-то совершенно загадочным для меня, да, похоже, и для всех остальных, способом начал заполучать на некоторые заседания лиц достаточно известных. Как он сам объяснял, такие приглашения должны были выполнять двойную задачу — с одной стороны, среди живых осколков прошлого есть шанс наткнуться на тех, кто мог бы оказаться еще одним (в дополнение ко мне) связующим звеном между Автандилом прошлого и коллективных сборников и Автандилом наших дней и безукоризненных строк, а с другой, приглашение властителей дум нынешних назначено было способствовать распространению автандилизма вширь, равно как и вглубь... Вы бы только посмотрели, кто там бывал! И не только бывал, но и заносил свое имя в заботливо подготовленный хозяином лист-де-презанс.
Так, помню, как однажды на очередном вечере автандильцев появился даже знаменитый по тем временам московский литературный критик, сделавший свое заслуженно громкое имя как раз разборами современной поэзии. Он весь вечер неподвижно просидел с совершенно патрицианским видом на предназначенном для почетных гостей мягком стуле напротив окна, и по мере того, как крепчал азарт кружковцев и постепенно темневшую комнату наполняло все большее количество как порхающих по воздуху капелек возбужденной слюны кружковцев, так и со все большей экзальтацией зачитываемых стихов Автандила или тех виршей, которые приписывались щедрыми почитателями своему кумиру, надменное и даже несколько брезгливое выражение его лица становилось все более надменным и брезгливым, а выпуклые голубые глаза мэтра все ближе подступали к внутренней стороне стекол его тяжелых очков...[36] Так ни слова и не сказав, он прослушал полную программу вечера и, пожав плечами, исчез в темноте уже впавшего в ночь города.
А альтернативой критику, олицетворявшему собой немногочисленные остатки чудом уцелевшего либерализма, мог бы послужить не менее известный, хотя и принадлежащий к противоположному экстриму культурно-политического спектра, немолодой писатель патриотического и чуть ли не славянофильского направления, который, как говорили осведомленные, еще до своего появления, при одном только приглашении уже невзлюбил само чуждое имя кружковского идола, но не в силах был отказаться от ненароком упомянутой даровой выпивки с некоторой закуской. В отличие от критика, он не сидел неподвижно, а непрерывно прикладывался к специально подготовленной по такому случаю и исходя из хорошо известных широкой публике предпочтений гостя охлажденной казенке под соленый сухарик и, слушая представителей пригласившей стороны, регулярно крестился и негромко бормотал:
— Кулешата! Чистые кулешата! Обменки!
К концу вечера писатель был достаточно хорош, и когда он уже шел к двери на выход, вдруг громко запел лишенным приятности голосом: «Водку пивом запивает молодежь...» — на мотив популярной тогда молодежно-революционной песни. Пел славянофил с явной, как мне показалось, укоризной в адрес помешанной на безусловно инородном Автандиле компании, вместе с тем, как бы даже подсказывая с высот своего жизненного и литературного опыта, чему им следовало бы посвятить свой досуг, и решительно отвергая чуждое народу бессмысленное эстетизирование....
На самом выходе он, взволнованно взглянув на мелькнувшего прямо перед ним кружковца, вдруг, как бы что-то разом поняв, взвизгнул:
— Волосатики! Волосатики! — и, задохнувшись ужасом, истово перекрестил входную дверь, из-за которой на него успел еще недоуменно глянуть косоротый любитель Автандила...
Зачем я ходил к ним? Черт его знает! Похоже, мне просто нравилась эта молодежь, еще не нашедшая своего места в бурном жизненном водовороте того странного времени, но уже ясно выражавшая стремления и чувства...[37] Удивительно — вот прямо сейчас, пока я это пишу, возникает жутковато странное ощущение, что это пишу вовсе и не я, а словно бы чужой рукой из-за спины строчится на моей, извините, собственной бумаге — такое, понимаете ли, своеобразное письменное дежа вю... А может, и правда что-то похожее уже было и в памяти зацепилось — сам ведь чувствую, как все там внутри накопленное перепуталось за эти годы и встречи, так что лучше не гнаться за умственными периодами — вдруг чужие! — а притормозить, чтобы на своей козе в чужой калашный ряд не заехать... Так что скажу проще — мне с ними было забавно. Они смотрелись, как Гадасса, пока она еще не стала Эсфирью.[38] Боже мой! А это-то откуда выплыло и что это, собственно, означает? Впрочем, хоть точно и не помню, но чувствую, что сказано совершенно точно, просто-таки в яблочко сказано, почему и настаиваю: вот именно, как не ставшая еще Эсфирью Гадасса! А по тогдашним неустойчивым временам, когда сегодня полковник, а завтра покойник, обнаружить нечто отличное от приевшихся каждодневных, но оттого не менее опасных реалий не только что служебного, но даже и личного существования — это значило найти хотя бы недолгую отдушину, отдохновение, забвение... или, наоборот, хоть на сколько вернуть воспоминание о совсем других, почти исчезнувших в разнообразных передергиваниях, подчистках и запретах днях, из которых я когда-то вышел и архетипическую память о которых отважно хранило мое подсознание... Эх, да что там говорить...
XVВпрочем, всплеск судорожной активности автандилистов и их попыток пробиться к городу и миру или, наоборот, приблизить город и мир к себе длился не слишком долго. Как и само существование этого эфемерного объединения. Но исчез кружок не в силу самопроизвольного угасания, хотя тогда и оно представлялось мне не так уж чтобы стишком далеким. Нет, до естественной кончины дело не дошло, и падение автандилизма было окрашено неким даже интеллектуальным трагизмом. А повинным в нем, как, впрочем, и ответственным за его возникновение, вновь оказалось печатное слово...
Уже несколько месяцев прошло с момента моего знакомства с бруммелеподобным и его товарищами, и Москва, благополучно передрогшая слякотную зиму, готова была попрощаться и с весной и без остатка нырнуть в уже вовсю разогревавшее асфальт лето, когда я пришел на очередной четверг несколько ранее обычного и застал дома пока еще только одного хозяина. Он открыл мне дверь после значительного промедления и, совершенно сомнамбулически и даже не поздоровавшись, сразу же повернулся ко мне спиной и, еле переставляя ноги, побрел впереди меня по направлению к кружковской, то есть, извините, к своей комнате с видом человека буквально сию минуту потерпевшего полную жизненную катастрофу. Как сейчас помню, что, несмотря на мое естественное желание немедленно расшевелить его расспросами о чем-то несомненно произошедшем, мне пришлось пойти на поводу у другого не менее естественного, но на тот момент более сильного желания и на некоторое время задержаться, пардон, в туалете. Так что когда я, наконец, вошел в комнату, то увидел хозяина, безвольно растекшегося по почетно-гостевому мягкому стулу и смотревшего на окружающий мир истинным сентябрем...
Черт — не помню, вот, его имени... Как ведь странно: всю историю помню, хотя и не на все сто уверен, что она выстраивается под моим пером точь-в-точь в той же последовательности и в том же вербальном и вещественном обрамлении, как проистекала на самом деле — годы, они и есть годы, да к тому же и заполненные всякой далекой от автандильской поэзии всячиной, а не только одним эстетствованием на фоне постепенно дичающей Москвы, — а вот имя как щелоком вытравило! Да в общем-то, и что мне в его имени? В нем, что ли, дело? Нет, не так уж и плоха она, память, если не лезть к ней с неуместными требованиями, а постараться понять, что и зачем она делает. А она на мелочи не разменивается, особенно на расстоянии — большое, как кто-то совершенно справедливо заметил, видит, а без имен и дней недели — за исключением четверга, конечно, за исключением четверга вполне может и обойтись. Впрочем, это меня снова в какие-то дебри занесло... Но смотрел он, действительно, истинным сентябрем...
И держал в руках довольно толстую темно-синюю книгу, которая, как оказалось, и знаменовала собой конец кружка и даже конец самого Автандила, и уж, разумеется, конец этой так странно, из непонятно чего вспомнившейся мне истории.