Михаил Лифшиц - Любовь к родителям
И тут такое горе. Горе, если не грех так выразиться, чистое, без меркантильных примесей. Потеря любимого мужа, любимого брата, любимого зятя. Для родителей – потеря любимого сына. Горе, только горе. Имущества у Алеши не было никакого, а была светлая голова и доброе сердце, но этого не стало вместе с ним.
А родителей моих, видно, черт попутал – им стало жаль так ловко и с такой любовью составленного, хоть и неоформленного завещания. Мать в отчаянье говорила мне: "Мы так все хорошо распределили, что после нас останется, а теперь придется все вам…" Она мне объясняла, как они с отцом все спланировали, все расписали, от горя не понимая, что этого можно было мне и не говорить. Поэтому я и знаю про Купера. Квартиры тогда по наследству не передавались, прочего имущества у родителей, почитай, что и не было, но мысленно расписанное и разделенное, а потому приобретшее ценность, оно теперь уходило неизвестно куда, и горе их усугублялось тем, что придется через много лет все оставить постылому сыну. Отцу даже захотелось отменить мое существование директивно, по партийному. Придравшись к какому-то моему слову, он с пафосом воскликнул: «Я не могу тебя больше видеть. Я считаю, что потерял не одного, а двух сыновей!» Но все-таки это было не то, не выход из положения…
И тут в затуманенном бедой мозгу моей матери родилась мысль о юридическом оформлении Алешиного наследства. Наследницей должна была быть молодая вдова. Заниматься этим поручено было мне. Наследницей чего, какой собственности? "Полной наследницей", – сказала мне мать. Мать имела в виду, что Валя должна была унаследовать после Алеши право на наследование после моих родителей. Вслух произнести это она не могла, все-таки бывший юрист, понимала, что так не бывает, да и передо мной, наверное, было неудобно. Ей нужно было поручить мне оформить завещание родителей на Валю – я бы сделал это не моргнув глазом. Все так просто. Почему мать не стала связываться с таким завещанием, я не знаю.
А, может быть, и знаю. Вскоре после Алешиной смерти родители спросили меня, где Алешины часы и обручальное кольцо. Я ответил, что отдал их Вале, и почувствовал, что родители были этим недовольны, надо было принести им. Оценивая теперь, почти через двадцать лет, ход лечения брата и результаты этого лечения, вспоминая, как родители пытались лечить Алешу официально, то есть бесплатно, как они считали один другого виновником Алешиной смерти, как интересовались кольцом и часами, подумал я, что и Алешу-то они не так уж сильно любили, как хотели всем продемонстрировать, и Вале ничего отдавать не собирались. Со мной было просто – я ни на что не претендовал, за все благодарил и выполнял, что приказано. А получила бы Валя какие-нибудь права, хоть бы и безделишное завещание, могла бы ими и воспользоваться. Непонятно как, но они и этого боялись. Поэтому они не стали завещать все Вале, а разыграли комедию с "полной наследницей", а я в этой комедии играл роль болвана.
И стал ходить я с Валей в первую нотариальную контору, и в тринадцатую, и в разные учреждения. Чего я хотел, нотариусам было непонятно, приходил я со свидетельством о смерти и просил, чтобы Валю сделали наследницей, объяснял, что других наследников нет, что родители и брат ни на что не претендуют. Нотариусы думали, что я чокнутый, но разговаривали вежливо, понимая, что я чокнулся от горя. А я стремился утешить мать, выполнить любую ее волю. Если бы она поручила мне оформить наследство на лунный свет, я бы занялся и этим.
Каждый день то ли чувствуя неестественность ситуации, то ли опасаясь, что я захочу оформить Алешино наследство на себя, мама мне говорила: "Ты помнишь, что Валя должна быть полной наследницей?", пока я не повысил голос, после этого мать перестала меня тормошить.
Самое интересное, что я оформил все-таки завещание. По нему Валя наследовала авторское право. У Алеши после смерти остался один принятый к печати, но не вышедший рассказик. Теперь Валя на законном основании могла получить за него гонорар. Рассказ напечатали, но денег выписали мало, а ехать за ними нужно было далеко, на другой конец Москвы, и Валя не поехала.
Глава 13. ХОРОШИЕ РУКИ
Время шло, и теория о моей бездарности и неполноценности, как и всякое живое учение, потребовала коррекции. Накапливались факты, которые плохо с ней сочетались. Теорию нужно было подправить, в противном случае жестокое и презрительное отношение моих родителей ко мне и моей семье в течение многих лет следовало бы признать исторически неоправданным, вернее имеющим одно оправдание – жадность. Труднее становилось отвечать на вопросы знакомых о сыне и внуках, сопровождая ответы обычным комментарием: «Вы ведь знаете, какой он у нас». Автором обновленной теории был отец.
Забавно, что мой профессиональный рост нисколько не прибавлял родителям уважения ко мне. Я стал кандидатом наук, старшим научным сотрудником, начальником лаборатории и даже, под конец моей инженерной карьеры, главным конструктором одной из разработок – все это были факты из другой, малознакомой им жизни и, следовательно, не впечатляли. Только мама меня иногда спрашивала:
– Объясни мне, я никому не скажу и тут же забуду, чем ты занимаешься на работе? Тебе это интересно? – но ответа не слушала.
Отец же, не доверяясь чувству, специально размышлял о моем ничтожестве, соорудил систему доказательств того, что из меня не может получиться ничего путного, следовательно, не нужно на меня впустую тратить силы, и чем меньше будет слышно про мои жалкие дела, тем лучше. А кто этого не понимает, тот такое же дерьмо, как и я. И никакие исключения, даже временные, не допускаются. Если я попадался отцу на глаза довольным собой, радостным и прилично одетым, то он тут же восстанавливал единство теории и практики.
– Ты что, хочешь показать, что ты чего-то стоишь? – зло спрашивал меня отец в этих случаях. – Кого ты хочешь ввести в заблуждение?
После этих слов я переставал сиять, выглядел полинялым, и отец лишний раз убеждался в своей правоте.
На каком-то общем застолье старый друг родителей Рубин спросил, есть ли у меня успехи на научном поприще. Я пожаловался, что не могу пробиться в заочную аспирантуру – не допускают до вступительных экзаменов, находят любые причины, наверное, и в этом году что-нибудь придумают, чтобы не взять.
– Ну, это вопрос решаемый, – живо отозвался Рубин. – Наши с твоим отцом однокашники засели во всех министерствах и на немалых должностях. У тебя какое министерство?
Отец во время этого разговора «выпрыгивал из штанов» от злости, пытался переменить тему, так что нам с Рубиным пришлось уйти в другую комнату и там закончить беседу.
Рубин после этого звонил по телефону, ездил договариваться – и меня вызвал большой кадровый начальник из нашего министерства. Он меня расспросил о прохождении службы, о том, сдан ли кандидатский минимум и насколько актуальна тема диссертации, при этом кое-что записал. По-видимому, удовлетворившись ответами, мой благодетель запустил канцелярскую машину: письмо от нашего КБ, положительная резолюция управления кадров, письмо в большой научный «почтовый ящик», где была аспирантура, в которую меня не пускали два года. Несмотря на такую поддержку, мне все равно пытались ставить палки в колеса. Тогда могучий кадровик таким тоном сказал: «Ничего, сдавайте экзамены. Если будут затирать, поможем», что у меня у самого мурашки побежали по коже.
Последствий этой кампании было два: я поступил в аспирантуру, а отец прервал навсегда отношения с Рубиным. Их общие знакомые недоумевали, не могли понять причины прекращения многолетней дружбы, даже мама придумывала какие-то нереальные книжные объяснения, всегда разные, но, конечно же, не связанные со мной – разве такая букашка, как я, мог быть причиной ссоры титанов. А отец не простил другу его помощь мне. Своим участием в моей жизни Рубин как бы посягнул на право отца ничем (ничем!) не помогать мне, а это право было важной статьей конституции, по которой жил отец. Рубин прикоснулся ко мне и сам стал неприкасаемым. Когда через тринадцать лет после моего поступления в аспирантуру отцу сообщили, что Рубин умер от страшной болезни, папа ответил, что его это не касается.
Так что не мое продвижение по службе, а другое поколебало замечательную теорию о неполноценном сыне и потребовало ее творческого пересмотра – я умел кое-что делать в обычной жизни, за что отец многословно хвалил других людей и чего никогда бы не смог сделать сам. Предполагалось, что и я не должен этого уметь. Поэтому отец одно время досконально выяснял у меня малоинтересные для него подробности. Например.
– Что ты сделал в телевизоре, почему он заработал? – спрашивал меня отец.
Я уже кое-что понимал и играл, отвечал поэтапно.
– Ну, я снял крышку, протер пыль, проверил предохранители…
– Так ты ничего не сделал, телевизор сам заработал?! – не выдерживал и радостно восклицал отец.