Александр Кузнецов–Тулянин - С Г О В О Р — повесть
- Цыц… Сюда давай, — тихо и неистово проговорил Скосов, затаскивая Глушкова на веранду, но сам он вышел на улицу и уже громким шутливым голосом обратился к человеческому силуэту, окруженному ярким световым нимбом: — Вася! Чарку принял?
Глушков из–за двери слышал, как в ответ громко гоготнули: - Га!
Это «га» умчалось в темноту, и тишина влажной тьмы окончательно разрушилась. Недалеко грубой глоткой оповестил о своей службе пес, чуть в стороне раздался такой же басистый лай, словно кто–то тяжелой кувалдой стал вбивать в мягкую ночь толстые деревянные сваи. И скоро уже все собаки поселка — крупные восточные лайки — проклинали эту ночь с ее тишиной и неподвижностью.
Люди замолчали, невольно слушая собак, и невидимый сосед с той же шутливостью громко спросил: - Кого прячешь?
- Ха! Кого прячешь! — откликнулся хозяин дома. — Тебе расскажи, и тоже захочешь…
С улицы послышались шлепающие шаги, хлопнула калитка, опять шаги, и через минуту поток света из соседнего дома иссяк. Скосов вошел на веранду.
- Хорошо бы набить твоим командирам морду, — сказал он и поправился: — Отцам–командирам…
Скосов помнил: года два назад, когда в гарнизоне сломалась котельная и офицеры с семьями приезжали мыться в поселковую баню, он, хмельной и распаренный, разговаривал в раскаленной парной с начальником гарнизона — пухлым улыбчивым мужичком с носом уточкой и телом кубышечкой. Бледные жиры подполковника Пырьева раскраснелись и залоснились, и он расслабленно спустился на самую нижнюю полку и охал, потряхивая веником над своими округлыми бабьими плечами. Однако левой рукой он не забывал укрывать, как будто случайно, свой отросточек, и без того надежно укрытый в наползающих складках живота и двух толстых вздрагивающих ляжек.
- Да понимаешь ли ты, что все твое войско — это мясо, баранина, — здоровым басом вещал Скосов. — Сборище балбесов. Они только сортиры чистить умеют, да и то плохо.
И Скосов хохотал при этом. А голый подполковник, похожий даже не на продавца, а на продавщицу ливерной колбасы, тихо хихикал, и казалось, что хихикает все его мелко трясущееся тело.
- Зря вы здесь землю гадите… А нужен один взвод, в котором я служил в свое время, — говорил Скосов, и лицо его красно горело. — И все твое войско через сутки сдастся мне в плен. Потому что меня воевать учили. А ты солдат ничему не учишь… Ты только с «кусками» у них тушенку крадешь… и нам же, гражданским, у которых такие же пацаны по армии, эту тушенку продаешь…
Пырьев, на счастье которого в парной не было его подчиненных, тихо хихикал и качал головой: - Брось ты чепуху молоть…
- Вот тебе и брось. А тушенкой этой в следующий раз я тебя накормлю, ведра не пожалею. Хочешь? Нет?
Были времена, Скосова за подобную болтовню таскали к особисту в пограничную комендатуру. Но ему все сходило с рук. Он мог затихнуть на какое–то время, а потом дух противоречия вновь рвался из него. И майор–особист даже привык к общению с этим человеком, встречал его с улыбкой, одновременно таящей и ехидство, и властность. И протрезвевший Скосов, являясь на допрос в приподнято–бравом настроении, выслушивал майора с наигранной придурковатостью, шевеля бровями и поминутно восклицая: «Правда, что ли?»
«Вы взрослый человек, должны знать, что я могу дать вам предписание на отъезд с острова в двадцать четыре часа…» — «Иваныч! Что ж ты строг! — И вдруг наклонялся к майору, говорил полушепотом: — Иваныч, как же ты меня отправишь с острова? С кем ты тогда работать будешь, с баранами? Ведь с ними неинтересно.» — «Нет, не с баранами, — тонко улыбаясь, поправлял его майор, — с честными советскими людьми». Скосов, чувствуя промашку, распрямлялся: «Все, заметано! В следующий раз слова не скажу — сразу буду бить в харю.» — «Кого бить в харю?» — оторопело спрашивал майор. «Ну, Иваныч, ты должен понять, что тебя я и в мыслях не держал». — Губы майора пытались кривиться в усмешке, он, еле сдерживая злость, все–таки шел на попятную: «Вот и хорошо, битье в харю — это уже заботы вашего участкового, ну а с ним сладить вам будет куда проще, чем с нами…»
Времена те обратились в иллюзию, крамольные речи утратили острый вкус до постной обыденности, и, что удивительно, Скосов поумерил пыл, если он и выступал отныне, то лишь по инерции, по старой привычке: свободы желать уже было не к чему, свободы, как она сам говорил, было до бровей.
Собаки угомонились, тишина вновь набирала силу, и Глушков, пробираясь по темному жилью к отведенной ему постели, уже ни о чем не мог думать, он ощущал только одно — самое важное для себя: одиночество его кончилось. Душа его погрузилась в необыкновенную умиротворенность, будто сонное дитя в теплую пуховую перину. Судьба его уже вольно катилась по случайному руслу, и куда ее должно было вынести, в этот час совсем не имело значения. Он провалился в сладчайшую дрему, и все бдительные часовые его, отвыкшие за несколько месяцев армейского срока от покоя, заснули вместе с ним. Они проспали привычный час подъема, не сыграли тревогу.
Глушков открыл глаза, когда в окнах за тяжелыми — от пола до потолка — темно–лимонными шторами с узорами уже поднялся день. Звуки сочились с улицы, и были эти слабые голоса и приглушенное тарахтение какого–то мотора по–домашнему мирными и размеренными, так что хотелось вновь закрыть глаза и, ловя их слабый убаюкивающий рокот, вернуться в сон.
Пробудившись, Глушков не знал, что хозяин дома несколькими минутами раньше, прежде чем отправиться в свою кочегарку, куда он устроился всего две недели назад, бросив рыбалку, заглядывал в комнату и долго пристально всматривался в солдата, словно утренний свет мог приоткрыть что–нибудь в спящем лице — Скосов хорошо знал, что во сне все лица одинаковы: и у праведников, и у негодяев, но чувствовал, что в общем–то это и не важно, куда важнее было то, что сам он вновь обрел нечто утраченное, и пусть ненадолго, пусть достижения эти были призрачны, но он вновь безотчетно чувствовал свою значимость, как если бы спящий непутевый малый оказался его родным сыном, плохим ли, хорошим ли, угодным или совсем бесполезным для всей земли.
От Скосова в комнате остался терпкий запах табачного дыма. И Глушков чувствовал этот запах, не придавая ему значения. Он надел темно–синий спортивный костюм, который еще ночью ему подыскал в шкафу хозяин дома. Костюм был слишком широк, и пришлось затягивать резинку на поясе, отчего брюки стали похожими на запорожские шаровары. Носки ему дать забыли, и он некоторое время сидел на диване босой, рассматривая на ногах пальцы с облезающей желтой кожей. И он вдруг вспомнил, что давно уже не сидел вот так просто, праздно, свесив босые ноги на пол.
В соседнем комнате хлопнула дверь, послышались шаги, громыхнула посуда, зашумела вода. Потом дробно застучал нож по доске — Глушков сразу узнал этот звук. Он осторожно подошел к дверному проему, отодвинул занавеску.
Хозяйка, тучно восседавшая за столом, шинковала длинным ножом белый скрипучий капустный качан… Она бесцветно из–под бровей взглянула на Глушкова.
- Встал?
- Доброе утро… — смущенно сказал Глушков, не проходя дальше дверей.
- Да уж… доброе, — промолвила она, опять упершись глазами в свою работу.
- А где же?..
- А… Он сказал, ждать и никуда не выходить. В обед придет.
Она замолчала и только продолжала шинковать капусту, на глазах перетекающую из рыхлого белого шара в горку шинкованных лепестков, влажных на срезе. Нож, подобно птичьему клюву, громко частил по доске. Женщина больше и не пыталась заговорить и не смотрела в его сторону, не пытаясь скрыть холодного недовольства, почти неприязни к Глушкову. Видимо, утром у нее состоялся совсем не ласковый разговор с мужем о солдате. Глушков тихо вернулся в комнату, застелил постель по казарменному образцу, отбив кантик на покрывале.
Немного раздвинув шторы на окне, он стал с опаской смотреть на улицу. Недалеко старенький колесный трактор с покосившейся кабиной без лобового стекла вхолостую расходовал топливо в пасмурный воздух. К отдельно стоящему строению, крашенному в синий цвет, с высоким официальным крыльцом, подрулил тяжелый бортовой грузовик. Из кабины вылез офицер, два солдата выпрыгнули из кузова. Глушков отпрянул от окна, задвинул штору. Пришлось вновь вернуться на диван и долго утомительно сидеть без дела. Сидел и теперь уже со страхом и нетерпением прислушивался к звукам, долетавшим в комнату.
Голоса на улице переместились, смолкли и скоро раздались у самого дома. Где–то заскрипела дверь, ударилась о косяк, застучали сапоги — шаги были тяжелые, мужские. Хозяйка, кажется, выбежала из дома. С веранды громко забубнили: мужской голос и ее — высокий, убедительный. Дверь вновь ударилась по косяку, в дом вошли.
- Сейчас, сейчас, — говорила женщина.
Загремела посуда, полилась вода, и слышно стало, как невидимый человек пьет громкими захлебывающимися глотками. Чтобы увидеть Глушкова, этому человеку стоило сделать несколько шагов и заглянуть в дверную арку, в которой вместо дверей болталась легкая полупрозрачная занавесь. Напившись, человек сказал баритоном: - Сбились с ног, третьи сутки почти без сна… Спасибо вам.