Томас Эспедал - Вопреки искусству
Эта могла быть рука бабушки. Или мамы, но тогда выходит, что мама меня уже взрослого держит на руках, но такого никогда не было и быть не могло, однако же я узнаю материнскую руку.
Или это моя собственная рука, или же рука моей матери, живущая в моей руке, она, наверное, вселилась туда ночью.
А может, я перенял ее движения. Я прижимаюсь щекой к этой руке, так она прижимала руку к щеке, своей или моей.
А может, это совсем чужая рука? И я лежу возле чужой стареющей женщины.
В обвисшей коже я читаю слово «старость».
Рука любви? Когда человек ночью обнимает сам себя.
Моя рука. Она принадлежит моей матери.
Моя мама работала секретарем. Большую часть своей сознательной жизни она просидела за пишущей машинкой.
Первая пишущая машинка досталась мне от нее.
А уже спустя несколько лет руки матери стали моими руками, ее рука вселилась в мою руку. Я пишу ее руками, у меня ее движения, и работа у нас одинаковая: мы производим слова и предложения.
Мы сидим за пишущей машинкой. Час за часом. День за днем. Год за годом. Наше слегка полноватое тело склоняется над машинкой, а голова будто висит меж плеч, наша спина распрямляется и не желает поворачиваться, не хочет, чтобы ее тревожили, и замирает в одном и том же положении. Мы сидим спиной к двери.
Мы работаем. Вся она не умрет, я по-своему не даю, сажусь как она, стучу по клавишам, выбивая на белой бумаге черные буквы, заполняя листы словами и предложениями. Потом я закуриваю. Зажав сигарету между указательным и средним пальцем, я приподнимаю голову и готовлюсь сжать губами белый цилиндрик, быстро темнеющий с одного края, темное колечко пепла опускается все ниже по бумажной оболочке, и с каждым вдохом, с каждой затяжкой мы вдыхаем это черное.
Я по-своему унаследовал у нее и смерть, мы одинаково курим, одинаково пишем, правой рукой делая заметки, и зажимаем сигарету во рту, когда перепечатываем заметки на белый лист, бегая обеими руками по клавишам.
Проснувшись, я понимаю, что рука моя постарела, она лежит под головой; ночью я прижимал ее к щеке, и от этого я вспоминаю маму, я очень ясно вижу ее, она лежит возле меня, как не лежала никогда, она лежит рядом и гладит меня по щеке. Мне ужасно ее не хватает.
Появляются названия. Появляются краски. Звуки, запахи. Начавшись, день возрождает день вчерашний и предсказывает завтрашний. Совершенно обычный день. Хороший. Рабочий. Безупречный. День, похожий на все остальные дни, он вольется в череду будней, он ничем от них не отличается. Идти мне никуда не надо. Я весь день просижу за письменной машинкой. Четверг, двенадцатое апреля. Сегодня я буду писать о маме.
~~~
Проведя последние военные месяцы у родственников в Сандефьорде, на хуторе во Фьалере, Эйвинд Эспедал Ольсен вернулся на улицу Микаэля Крона. Домой приехал выросший, окрепший и загоревший мальчик, который мечтал лишь о том, как бы побыстрее уехать из дома. Подальше от тесной квартирки и от улицы, длинной серой улицы в рабочем районе, где по обеим сторонам выстроились серые дома. Жить там ему не хотелось. После школы он все чаще и чаще отправлялся в город — шел по площади Дании, проходил через Новый парк, мимо церкви Святого Иоанна и по лестнице спускался к центру. Он бродил по улицам, вверх и вниз по холмам, заглядывая в окна магазинов, останавливаясь возле гостиниц и кондитерских и рассматривая девушек. Ему нравилось бродить по городу. Он заходил на рынок и смотрел, как мальчишки продают рыбу. Они были его ровесники, но работали. Ему хотелось работать. Хотелось уехать. Дважды в неделю он занимался боксом в клубе «Бьоргвин», в спортзале в центре города. В раздевалке стояли железные шкафчики и лавки в ряд. За Эйвиндом был закреплен собственный шкаф. В некоторых шкафчиках висели фотографии знаменитых боксеров, в других — голых девиц. Эйвинд оделся: гетры, шорты, майка. Он обмотал запястья эластичной лентой, завязал потуже шнурки на ботинках, положил в пакет капу и боксерские перчатки, пакет он взял с собой в зал. Он прыгал через скакалку, махал руками и делал приседания, разогревался. Двигался гуськом с другими по залу, тренируя выпады и удары, наскакивал и бил. Он боксировал с тенью. С грушей. Бил по тренерской открытой перчатке, боксировал в паре со сменой партнера, участвовал в боях в переполненном зале. Дважды в неделю. По выходным проводились соревнования — дома и в других городах, он дрался с противниками из Трондхейма и Ставангера, из Осло и городов поменьше. Он дрался с русскими и финнами, шведами, немцами и англичанами, мальчишками с улиц, подобных той, на которой вырос сам, из семей, похожих на нашу, рабочую семью, ребята из этих семей дрались с другими такими же мальчишками. На улице возле спортзала стояли девочки, они следили за матчами в окно и дожидались, когда боксеры будут расходиться. Некоторые мальчишки проходили мимо, а некоторые останавливались поболтать. Пококетничать. Одну из девочек Эйвинд отметил — она одевалась не так, как остальные, вела себя по-другому, казалась высокомерной и заносчивой. Эйвинд думал, что иметь с такой дело несладко. Она всегда была дорого одета, и стиль у нее был особый, а волосы коротко подстрижены. Разговаривала она немного свысока, снисходительно, будто слишком хороша для этого места и ей не пристало стоять тут, возле спортзала. Зачем же она тогда приходит сюда? Зачем толчется рядом с девочками, на которых так не похожа? Может, она из хорошей, богатой семьи — тогда почему она приходит к спортзалу и дожидается боксеров? Однажды она расскажет ему, что приходила к спортзалу, потому что родители ей это запрещали. Они не разрешали ей приближаться к девочкам, рядом с которыми она там стояла. Они много чего еще запрещали. «Я курю, потому что мне нельзя курить, а здесь я стою, потому что родители разрешают мне дружить лишь с теми девочками, с которыми мне скучно. И я стараюсь нарушать побольше запретов. Например, мне наверняка запретили бы стоять тут и разговаривать с тобой», — сказала она. Они вместе вышли из спортклуба и направились к центру. «И ты сейчас идешь со мной, потому что тебе нельзя?» — спросил он. «Даже не знаю, почему я вообще с тобой иду, — ответила она. — Хочешь, покажу тебе, где я живу? Я всегда прихожу домой на полчаса позже чем положено. Вот наша дверь, видишь — она заперта, а ключа от нее у меня нет. Мне не дают ключа от собственного дома. Моя мама говорит, что никогда не станет такой, как ее мать, а на самом деле она стала точь-в-точь такая. А может, даже и строже, — девочка закатила глаза. — А ВОТ Я УЖ ТОЧНО НИКОГДА НЕ СТАНУ как моя мать! — заявила она. — Я никогда не стану повторять тех ошибок, которые допустила она, и ее мать, и другие матери. Ни за что не буду обращаться с моей дочкой или сыном так, как она со мной!» Он кивнул. Он пожал плечами. Они стояли возле дома 7 по Рыночной улице. Она жила прямо в центре, на седьмом этаже, из ее квартиры был виден весь город. Он прочитал имена на табличке. Ее фамилия Юханнессен. Она нажала на кнопку звонка. На табличке было написано: «Агота и Эрлинг Юханнессен». «Сейчас спустится мать, — сказала она, — ты лучше иди».
«Я никогда не стану такой, как моя мать, — повторяла она мне, — я никогда не буду обращаться с тобой так, как моя мать обращалась со мной. Я дала себе слово», — говорила она. Я не знал никого строже нее. Она стала именно такой, какой обещала не становиться. Она стала такой же, какой была ее мать, а может, и хуже, не уверен — любовь и строгость сложно измерить. Мне часто говорят, что я похож на мать. Я постоянно слышу, что стал совсем как она, удивительно, насколько мы похожи — и внешне, и по характеру. Отец мой говорит: «Ты совсем как мать. Она тоже была упрямой и своевольной, непредсказуемой и вспыльчивой, чуть тронь тебя — и ты сразу кидаешься, и возражений совсем не переносишь, совсем как мать, она тоже терпеть не могла, когда ей перечили и говорили, что она не права. Ты вылитая мать», — заявляет отец и отворачивается, он развернулся и зашагал по Рыночной улице, задрал голову, посмотрел на крыши домов и на окна на седьмом этаже. Строит из себя такую важную, думал он, выходя на площадь Уле Булла и проходя мимо отеля «Норвегия». Миновав Праздничную площадь, он направился в сторону вокзала и площади Дании. Интересно, она и дальше будет перечить родителям и назло им приходить к спортзалу?
Но она не пришла. Ни во вторник, ни в четверг. Он высматривал ее среди других девочек, но спросить, где она и почему не пришла, не отважился. Возможно, им до нее нет никакого дела. А может, им легче оттого, что ее нет? Может, ему тоже легче оттого, что ее нет? Но прошла неделя — и она вновь стояла рядом с другими девочками и курила. Черный свитер, длинная черная юбка. Короткие темные волосы. Темная фигурка, будто желающая слиться с сумерками. Она будто хотела спрятаться от него, но он заметил ее и подошел. Она стояла курила. «Я неделю просидела под домашним арестом», — объяснила она. Они вместе шли по улице. «Сегодня мне никак нельзя опаздывать, я сказала родителям, что ты меня в прошлый раз проводил прямо до дома. И мать завелась — кто ты, как тебя зовут, где ты живешь, и как зовут твоих родителей, и чем они занимаются. А я-то ничего про тебя не знаю. Поэтому меня заперли на неделю дома и запретили с тобой встречаться». Он шел, уставившись на ботинки, и не отваживался поднять глаза. «И поэтому ты опять со мной гуляешь?» — спросил он. Но она вдруг разозлилась, вспыхнула, закричала, обозвала его разными словами, попыталась ударить. То, что она начала драться и рассвирепела, развеселило его, и он обхватил ее — он сделал это машинально, как в поединке, обхватил и зафиксировал. «Меня зовут Эйвинд, — проговорил он, — Эйвинд Эспедал Ольсен. Мой отец работает на Бергенском механическом заводе, а мать подрабатывает в цветочном магазине, мы живем на улице Микаэля Крона». Она успокоилась, опустила руки и затихла. А потом заплакала. Она дрожала и задыхалась, на мгновение Эйвинду даже показалось, что девочка вот-вот потеряет сознание и упадет, упадет прямо посреди улицы. Он подхватил и поддержал ее. «Отпусти меня, пожалуйста», — сказала она. Он отпустил ее. Она стояла посреди улицы и плакала. «Пропащий я человек», — рыдала она. Он еще не слышал, чтобы кто-нибудь разговаривал подобным образом. «Пропащий я человек, — повторила девочка, — что бы я ни делала, все будет не так, я знаю!»