Маргарита Меклина - У любви четыре руки
Марьяна выдыхала. У нее был heh в сердце.
Вдох — yaaaa в голове.
Марьяна дышала.
Выдох — hhhh.
Марьяна дышала, жила.
Min hametzar karati Ya-H, anani bemerchav Ya-H.
Из своей ограниченности и нужды я воззвала к Б-гу, и Б-г ответил мне необъятностью.
VНаутро была суббота. Сын сидел в комнате и читал. «Тебе нравится?» — спросила она. «Очень!» — глаза сына блеснули. «Я чувствую, что В. похож на меня. Его наружная жесткость, неуверенность с женщинами, страсть к своему полу, его внутренние сентиментальность и стыд…» «Страсть к чему?..». — прервала Марьяна. «В твоем возрасте — а тебе столько же, сколько мне в начале первой главы — не стоит застолбляться на этих вещах. Не следует быть слишком уверенным в том, что… В общем, ни в чем». Сын прислонился спиной к книжной полке, как бы охраняя Марьяну от ее собственных книг. «Мама, можно цитату?» «Ты и есть эта цитата. Мать пишет про геев — и вот он, послушный доверчивый сын!»
Ей было приятно и сложно смотреть на него. Все: и его рот, и рост, и остроты напоминали ей В. Все: и его запрятанная в усмешку ранимость, и растерянность, и разрез глаз напоминали ей В. Все: и его любовь к точным наукам, и к застенчивым заочным знакомствам (выбирая между телефонным звонком и перепиской, останавливался всегда на втором), напоминали ей В. Все: и его уклончивость, и хрупкость ключиц, и спохватливые сполохи сентиментальности, когда он вдруг дарил ей безо всякого поводу плюшевых мишек (сам же в детстве машинкам и солдатикам предпочитал чертежи), напоминали ей В. Обобщающее местоимение «все» и было тем, чем В. на кафедре занимался — ведь он, как и Марьяна, был специалист по словам.
…Мужчины считают, что женщины холодны и, разделяя дом на мужское и женское, кладут на пол дощечки. А я вся горю! Женщина обвешивает себя гирляндами листьев в знак, что из нее капает кровь. Тогда мужчина отправляется в лес и протыкает себе нос заточенной палкой. Когда это происходит со мной, я свирепею. Мой дух — мужской дух! Мой дух — это мойу! Я хочу быть мужчиной, я хочу знать, через что проходит мужчина, я ненавижу высиживать в закутке, пока из ми кету изливается кровь! Я воин, охотник.
Я ненавижу красную боль! Я хочу вырвать свое тингу, я хочу дотрагиваться до других tingling tingu, я хочу их охранять! Я не хуже мужчин могу впихивать свои лобковые волосы в расщелину дерева, а потом изготавливать из них специальную смесь. Мужчины боятся, когда при помощи тингу женщина вырастает крупнее мужчины — она его может избить — а я ничего не боюсь. Мужчины что-то делают с флейтами, чтобы тело стало сильнее, но женщинам не положено знать этот секрет — это тайна мужчин. Поэтому, когда они разберутся, что я не мужчина… Но пусть. Мужчина теплокровен, как восходящее Солнце, женщина холодна, как Змея.
Твердое — джерунгду, мягкое — имениу, высокое — глубокое, низкое — мелкое, через парность мы познаем мир.
«…эта станция метро может дать мне ответ, а игра похожа на сраженье вслепую… я иду от Лесной к Луговой и жду, что появится А., выхожу на Озерках, мечтая, что появится А., доезжаю до Кольцевой, надеясь повстречать А., а затем нарушаю правила нашей игры. Придя к нему, вижу: дверь приоткрыта (кто у него?). Спускаюсь по лестнице, прохожу через парк и иду по Аллее Героев (у меня есть привычка беседовать с каждым из них и просить, чтобы у нас с А. все было в порядке), потом возвращаюсь в метро и пересаживаюсь с одного поезда на другой — ведь, несмотря на то, в каком поезде еду, я все равно когда-нибудь встречу его» — сын заломил уголок. Марьяна взяла книгу из его рук. «Я не хочу, чтобы ты это читал». «Я намереваюсь познакомить тебя с Юджином» — выпалил сын. Будто не замечая, она продолжала: «с одной стороны — творение духа, с другой — творение тела, мой собственный сын!»
«Метания и Нетания, метонимия и искания», шевелила губами Марьяна, «метания тела, деяния духа», размышляла она и в то же самое время думала регистром пониже: «надо будет все мои тексты забрать у него; одно дело — взрослые, которые уже ничего не могут с собою поделать, другое дело — подростки». И тут в голове пронеслось: «а когда ты сама в последний раз…» и, одинокая, задохнулась вопросом. Этот день они с сыном решили провести вместе.
По дороге во Фриско молчали (когда я снова смогу сказать: «frisky! that'sme!») На Кастро, при входе в кафе Марьяна обратила внимание на стоящую перед входом эффектную женщину с серьгой в правом ухе, в черных «Левайсах», но, не возвращая призыв незнакомки, прошла к соседнему столику «Cafe Flore». Пока сын расплачивался за кофе и булочки, она успела рассмотреть все многолюдье. Очередь в туалет (раздражало), несколько мужчин в женском платье, несколько женщин в мужском (задевало), наголо остриженные девичьи головы, крашеные челки парней (возбуждало? — ничуть). Сын поставил горячие чашки на стол. Какой-то юнец тут же уставился на него, и она силой смогла отомкнуть его взгляд. Усмехнулась — отвела от сына беду. Отпивала кофе большими глотками. Все было в порядке, все на местах — только казалось, что давно она не занималась таким сочинительством, в котором живое событие дополняло бы литературную тень. Сын оторвался от чашки, вздохнул. Она заметила на его пальце перстень, которого не было раньше. Он поймал ее взгляд и хотел что-то сказать, но она бровями указала: «не надо». Также, как она почти никогда не рассказывала ему про его отца («какой он отец — дунул, плюнул и все», уничижительно говорила о своем никогда не виденном отце мать), он никогда не рассказывал ей про свою личную — подростковую — жизнь. Она взглянула на столик, за который пересела встреченная у входной двери брюнетка, и с огорчением вздохнула: свободен. Неужели, не дождавшись, ушла? В кафе входил…
…ее сердце вдруг поскакало как мяч по ступеням, болезненно, глухо — достав валидол, она поняла, что теперь ночами будут, вместе со звуками флейт, повторяться эти глухие толчки. Хотелось схватиться, как за якорь, за сына, уйти. Тут же появилось желание закурить, хотя она не курила уже двадцать лет. Схватилась за чашку. Прислонила ее к зашедшимся в немом крике губам, обожглась. Такое бывает только в кино, она над собой насмехалась, а на виске билась синяя жилка. Вспомнился фильм, в котором шестнадцатилетний мальчишка, прося автограф у мужеподобной актрисы с забавным именем Хьюма (хьюма, fumare, старшая все время курила, младшая вкалывала себе героин), попал под машину (отказав ему в своих почеркушках, Хьюма будет потом видеть перед глазами его размытое ливнем лицо и расплывшуюся ладонь на стекле — даже тогда, когда все будет уже позади и когда ее покинет сожительница по имени Нина, напарница в театре, уйдет к мужику) и скончался в больнице в свой день рождения, так и не узнав, что его отцом была некая Лола — больной СПИДом, приходящий под занавес на кладбище к другой обманутой «невесте» умопомрачительно красивый актер, заблудшая душа, трансвестит… в полосатом серо-малиновом свитере, в темных обтягивающих брюках, с подкрашенной в мягкий волнистый цвет сединой, выглядящий все так же ловко и бодро, хотя перешел уже давно за четыре десятка, с широкой грудью, на которую она так любила склоняться (две суетливые ночи в Петербурге и все), все с тем же так называемым «другом», некрасивым, рыжеволосым, эксцентричным актером, который не выносил ее на дух, сначала ревнуя, а потом просто не любя за то, что она писала про них, находя все это фальшивым (да ты неправа, в свою очередь ей говорили подруги, у Толи даже есть дочь, и вот она-то, например, души в нем не чает), в кафе вошел… Объяснений не нужно. По ходу сюжета, уже понимала она, он просто должен был постучаться в мой текст.
И теперь не хотелось из кафе уходить, а хотелось смотреть на него и думать о неудавшейся семейной жизни и о своей ошеломленности им, которая, отразясь во всех ее книгах, принесла ей всевозможные литературные охи и ахи, за исключением того, чего она больше всего хотела — его тепла, ответного чувства, любви. С другой стороны, она опасалась за сына. Что случится, когда он поймет, что человек, которого она прятала под сводами своей наивной души, вовсе не тот, кого сын себе представлял. Но в это время уже включилась какая-то другая правда, что-то работало в ней мощно и сильно, соединяя ее и ее бывшего «мужа» (так она его про себя называла, неточным словом подменяя надежду), и одновременно их сына, и ей уже было неважно, что случится, когда сын обернется и увидит отца с рыжеволосым мужчиной с накрашенными губами и серьгами в ушах, и она заметит испуг сына, и испуг самого В., который никогда сыну, и не только сыну, а вообще никому никогда не рассказывал о своей жизни, и тогда сын покраснеет, и красные пятна пойдут по его коже, и он протянет ей руку, и они вместе из этого кафе, как с позорного ристалища, уйдут, и ей было уже все равно, что ему станет ясно, кого, несмотря на большое количество женщин, она всю свою жизнь любила и кого изобразила в романе, но ей уже не было стыдно своих собственных слабостей, потому что в тот момент, когда она увидела В., любовь к которому не угасала на протяжении двадцати лет, и в тот момент, когда она зафиксировала предугаданную ею растерянность и испуг сына, когда она отметила, что женщина, на которую она обратила внимание, стоит снаружи и, ожидая ее, курит сигарету за сигаретой, она поняла, что все пришло на свои места, флейты опущены, мальчики Замбии ожидают своего ритуала и знакомства с прежде неведомой им жизнью отцов, а история с В., свершения которой она ожидала в течение всех этих лет, когда не решалась сыну рассказать о своей настоящей любви и незащищенности, о своей сентиментальности, уязвимости и скрытности, уже где-то, в шершавом блокноте, или на немилосердных небесах, строго и цельно написана и завершена, и теперь жизнь ее входит в новое, еще не отраженное ни в летописях, ни в переживаниях русло.