Кристофер Мур - Ящер страсти из бухты грусти
Эстелль
Эстелль поставила перед Сомиком кружку чая и сама села напротив. Сомик отхлебнул, скривился, вытащил из заднего кармана пинту и отвинтил крышку. Эстелль перехватила его руку.
— Ты должен мне кое-что объяснить, мистер Блюзмен.
Нервы художницы расходились — и это еще мягко сказано. Не успели они и на полмили отъехать от берега, как ею овладело внезапное желание вернуться. Она даже пыталась вырвать у Сомика руль. Совсем с ума сошла. Собственное поведение напугало Эстелль так же, как и неведомая тварь на берегу, и когда они добрались до ее дома, она немедленно проглотила таблетку «золофта», хотя свою дневную дозу уже выпила.
— Оставь меня в покое, женщина. Обещал — значит, расскажу. Мне требуется лекарство от нервов.
Эстелль выпустила его руку.
— Так что там было на пляже?
Сомик сначала плеснул виски ей в чай, затем нацедил себе и ухмыльнулся:
— Видишь ли, меня не всегда звали Сомиком. С рождения-то я — Мериуэзер Джефферсон. А Сомик появился гораздо позже.
— Господи, Сомик, мне уже шестьдесят лет. Думаешь, я доживу до конца твоей истории? Что шевелилось сегодня в воде, к чертовой матери?
Эстелль явно была не в себе, если ругалась такими словами.
— Так ты хочешь знать или нет?
Она отхлебнула чай.
— Прости. Давай дальше.
ШЕСТЬ
История Сомика
Тому лет полста это было. Я бродяжил по Дельте, шару сбивал в дорожных забегаловках со своим корешем Хохотунчиком. Его Хохотунчиком звали, потому что блюза́ никогда не догонял. То есть, лабать блюза́-то он мог, да только не чувствовал ни шиша — ни секунды. И в кармане сквозняк, и ломает его с бодунища — а все равно скалится. Хоть ты тресни. Я ему говорю: «Хохотунчик, ты ж никогда не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда нутром блюза́ не почуешь».
А Глухой Хлопок Дормайер — это дедуля такой был, мы с ним джемовали время от времени. Видишь ли, в те годы до хрена блюзменов слепыми были, их так и звали — Слепой Лимон Джефферсон, Слепой Вилли Джексон, вроде того. А старина Хлопок — тот глухой как пень был. Но так не очень музыку залабаешь, слепому-то — еще куда ни шло. Играем мы «Перекрестки», к примеру, а Глухой Хлопок в сторонку отвалил и знай себе «Пешеходный Блюз» шпарит — да еще воет, что твой пес-недобиток. Мы закочумаем, сходим в лавку, возьмем прочуфанить себе, ко-колы там, а Глухой Хлопок все дальше заливается. Больше всех ему фартило, потому как не слыхал, насколько сам лажает. А у нас ни у кого духу не хватало ему об этом сказать.
Ладно, чего там. Вот я и говорю ему, мол, никогда ты не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда блюза́ в себя не примешь.
А Хохотунчик мне: «Тогда ты мне должен помочь».
Вот, значит, а Хохотунчик же — кореш мой, еще по старым временам, партнер, можно сказать. Поэтому я ему говорю: я блюза́-то на тебя напущу, только ты уж чур не злись на меня, как я это сделаю — мое дело. Он говорит: лады, и я говорю: лады, — и начинаю блюза́ на него спускать с цепи, чтоб можно было на пару в Чикагу рвануть и в Даллас, записать себе пластинок, да «кадиллаком» втариться и так дальше, как у других парней, вроде Мадди Уотерса или Джона Ли Хукера и прочих.
А у Хохотунчика жена была, звали Ида Мэй, красотуля такая. И держал он ее в Кларксвилле. И постоянно хлестался: дескать, не болит у меня голова за Иду Мэй, когда я на гастроли уматываю, поскольку любит она меня единственно и страстенно. И вот как-то говорю я Хохотунчику: в Батон-Руже мужик один есть, сдает совсем новую банку «Мартин» всего за десять баксов — так не съездит ли он и не возьмет ли мне эту гитару, потому как у меня вдруг понос открылся, и на поезде мне ехать никак не возможно.
И вот полдня не проходит, как Хохотунчик из города, а я беру какого-никакого пойла, цветочков-фигочков и прямым ходом к малютке Иде Мэй. А она молоденькая совсем, пить ни хрена не умеет, но уж как только я сказал ей, что старину Хохотунчика поездом переехало, она кинулась из горла́ хлестать, точно из мамкиной титьки. То есть, в перерывах между воплями да слезами — а я и сам всплакнул, признаться, все ж таки партнер мой Хохотунчик был и все такое, упокой Господи его душу. И тут — сам опомниться не успел, а уже Иду Мэй утешаю как полагается, любовью в ее скорбный час и прочая.
Хохотунчик, значит, возвращается, и знаешь — ни слова мне, что я с Идой Мэй баловался, а говорит зато: прости, не нашел я мужика с гитарой, — отдает мне десятку и домой торопится, потому как Ида Мэй так рада его видеть, мол, что по особой программе его весь день обслуживает. А я ему: «Так и меня ведь она по особой программе обслуживала», — а он говорит: это ничего, ей же одиноко было, а ты — мой лучший друг. В самое блюза́, значит, парнишка вляпался, да только к нему ни хрена не прилипло.
Поэтому я что — беру напрокат «форд» модели «Т», еду к Хохотунчику и давлю там колесами его собаку, что на дворе привязана. А он мне: «Собака все равно старая уже. Я еще совсем пацаном ее себе завел. Так что самое время Иде Мэй щеночка подарить».
«И тебе не грустно?» — спрашиваю.
«Не-а», — отвечает. — «Собака свое пожила уже».
«Ты, Хохотунчик, — безнадега. Мне надо мозгой пораскинуть».
И вот сижу, раскидываю. Два дня раскидывал, как блюза́ на старину Хохотунчика напустить. Но знаешь что — даже когда этот парень стоял и смотрел, как дымятся угольки от его дома, в одной руке — Ида Мэй, в другой — гитара, он все равно только Бога благодарил, что они успели из дому выскочить и не ошпарились.
Мне проповедник как-то раз сказал, что есть такие люди — они до трагедии возносятся. Говорит, черномазые народы, они до трагедии должны вознестись, наподобие Иова в Библии, ежели хотят, чтобы воздалось им как полагается. И вот я прикинул — Хохотунчик как раз такой, до трагедии подымается, а сам только крепчает, когда пакость какая на него валится. Чтобы блюза́ себе схавать, есть много разных дорог. Не только ж пакости валятся, иногда и просто ничего хорошего не происходит — разочарование, слыхала такое слово, нет?
И вот узнал я как-то, что под Билокси, в аккурат возле одного из соленых болот у Залива завелся сом — здоровый, со шлюпку, и никто его поймать не может. Даже белый там один есть, так он пятьсот долларов предлагает тому, кто сомика того отловит и ему принесет. А народы, они того сома ловят-ловят, да только никак не везет им. И вот я говорю Хохотунчику, дескать, есть у меня рецепт один секретный: мы с ним того сомика поймаем, бабки огребем, поедем в Чикагу и запишем себе пластинок.
А я-то знаю, что не бывает сомиков со шлюпку, а если б и были, то их бы давно уже всех выловили. Но Хохотунчику — ему разочарование надобно, ежели хочет, чтобы блюза́ на него прыгнуло. И вот пока мы туда едем, я в него такие детские мечты вливаю: у этого сомика на спине уже «кадиллаки» растут и дома с усадьбами. Едем мы на этой трахоме — на «форде», на модели «Т», а сзади у нас двести футов веревки и крючки на акулу вместе с моим секретным рецептом для сомиков. Я прикидываю: наживки мы себе по дороге раздобудем, и точно — сшибаю случайно двух клушек, они, глупые, слишком близко к дороге вылезли.
Стемнеть не успело, а мы уже к той протоке подъехали, где этот старый кошак вроде как живет. А в те дни примерно половина округов в Миссиссиппи была такими объявами утыкана: НИГГЕР, ЗАКАТ В ЭТОЙ ОКРУГЕ ТЫ НЕ ВСТРЕТИШЬ. Поэтому мы всегда себе планируем добраться куда надо до темноты.
А секретный рецепт у меня такой: галлон куриного потроха, я его на заднем дворе на год в землю зарыл. Беру я эту банку, ковыряю в крышке дырок и в воду фигачу. «Сомик-то гнилой потрох нахнокает и как миленький сюда пришлендает», — говорю я Хохотунчику. Цепляем мы одну клушку глупую на крюк и тоже туда швыряем, а сами садимся, принимаем по глотку-другому, я же тем временем все время лабуду втираю про эти пятьсот баксов, а Хохотунчик знай себе скалится, по своему обычаю.
Чуть погодя Хохотунчик на берегу закемарил. Пускай дрыхнет, думаю. Тем больше разочарование — оклемается, а сомика-то мы не поймали. И чтоб уж наверняка, я начинаю веревку-то вытягивать — десять футов не вытянул, как что-то в нее вцепилось. И веревка эта как пошла мне руку шпарить — точно на том конце лошадь бешеная понесла. Тут я наверно заорал, потому что Хохотунчик, гляжу, проснулся и совсем в другую сторону дернул. Я ему — ты чего делаешь? — а веревка мне руки жжет, как змея подпаленная.
Ну, все, думаю и веревку отпускаю. Блюзмену ж руки беречь надо. И тут веревка до конца дошла, натянулась, будто струна ми, да как блямкнет. Мне всю рожу мхом и илом залепило. Я оборачиваюсь и вижу — Хохотунчик «форд» модели «Т» раскочегаривает. Он к бамперу веревку присобачил и теперь жмет на газ прочь от протоки и то, что в воде сидит, с собой тянет. А из воды оно лезет нелегко, «форд» аж благим матом визжит, колеса вхолостую, вот-вот взорвется. На берег же тем временем лезет рыбина таких размеров, что я сроду не видал, — и сом этот не очень счастливый, по всему видать. Потому что колотит его и крючит так, что меня чуть в грязи всего не похоронило.