Сухбат Афлатуни - Пенуэль
«Понял?» — спросил Алиш.
Алиш меня любил со школы. Я давал ему списывать, хотя сам был троечником. Теперь, когда все одноклассники отвалились, как засохшая зубная паста, Алиш остался единственным другом.
Правда, для меня и этого слишком много. В детстве мне все внушали, почти гипнозом, что нужно дружить. Почему? Никто не объяснил, для чего это нужно. Для того, чтобы попить иногда вместе пиво, дружить, по-моему, не обязательно. Или эти прокуренные посиделки с лужами возле бутылок и улетающими куда-то пакетиками от сухариков и есть дружба? Может быть. Надо же как-то обозначить это размякшее состояние, которое между мужчиной и женщиной заканчивается постелью, а между мужчиной и мужчиной — еще одной бутылкой.
Я смотрю на Алиша. Хочется спросить, есть ли у него женщина.
Алиш сочно хлопнул меня по спине и ушел. Я остался один с песнями.
Ближе к вечеру я начинаю глохнуть. Наплыв подростков. «А-ы-у-ээээ!!!», лезут губами в микрофон мои пубертатные соловьи. Большим спросом пользуются песни про безответную любовь.
Тогда приходит Алиш и сменяет меня.
Я ухожу неохотно: самое хлебное время, вечер. Вечером основная масса моих клиентов выплескивается на Бродвей поесть, попить, влюбиться. И прокричать свои «а-ы-у-эээ» в тяжелое, как нестираный халат, ташкентское небо.
У Алиша есть женщина. Она старше его на четыре года, у нее пацан от первого брака. Алиш любит детей, но с этим пацаном ему приходится быть строгим. Почему? Чтобы он ко мне не привыкал, говорит Алиш. Если он ко мне привыкнет, ему потом будет тяжело. Когда — «потом»? Когда я ее оставлю.
«Я ведь ее оставлю, — говорит Алекс, пересчитывая выручку. — Она русская, старше меня и с ребенком. Родители узнают — убьют. А зачем мне эти проблемы?»
Я хочу рассказать ему о Гуле, но подходит стайка вечерних клиентов и заказывает песню Чебурашки.
Я иду по Бродвею и для чего-то покупаю презерватив. Я такой же идиот, как и все. Вслед мне несутся вопли Чебурашки.
Внезапно мной овладевает страх смерти.
Холодеют руки.
Нет, только не сейчас. Только не на Броде. Только не под Чебурашку. Только не с презервативом в кармане.
Я покупаю пиво.
Пиво на Броде дорогое и кислое. Я его сознательно покупаю. Напиток Вечной Тупости. Тупость помогает растворить страх в желтой жиже с всплывающими пузырьками.
У входа в метро мне вдруг становится жалко женщину, с которой живет Алиш. Жалко ее ребенка. Жалко себя. Жалко милиционера, который плюет на асфальт. Жалко асфальт в серебряной чешуе плевков. Жалко нищенку, которой я сейчас не подам, потому что никогда не подаю нищим.
Я вхожу в метро.
Ненавижу слово пацан. После него язык и нёбо в мелких царапинах.
Горьковатый ветер метро треплет отросшие волосы, напоминая, что пора стричься.
Останавливаюсь возле старика. Он стоит возле мраморной стены и перебирает четки. Ладонь для подаяний качается, как лодка для переправы в царство мертвых.
«У меня нет мелких денег, — говорю, глотая пиво. — Только презерватив».
И кладу ему на ладонь пакетик.
Старик, продолжая перебирать четки, подносит пакетик к глазам и по слогам читает надпись и инструкцию.
Потом кивает: спасибо, внуку дам, он образованный, ему будет интересно.
По-моему, он принял меня за иностранца.
Это хорошо. Люблю быть иностранцем.
Метро. Я вообще не поклонник метро. Некоторые самолетов боятся, а я, наоборот, в самолете чувствую себя хорошо и шучу со стюардессами. А метро, если вдуматься, большая электрифицированная могила. Мрамор, запахи. И ветер, свистящий сквозь залапанные створки «дохВ» и «дохыВ».
Я вхожу в метро. В метро вхожу я. Этот «я» — уже не я. Как будто от меня остался контур, как на раскраске. И бездарный ребенок скребет карандашом, вылезая за контур и оставляя внутри меня белые пятна.
Ко мне подходит милиция и смотрит в лицо. Мое лицо раскрашено желтым карандашом, включая глаза и губы. Я вытягиваю из кармана паспорт. Милиция рассматривает мою фотографию, сверяя с моим неряшливо раскрашенным лицом, обведенным черным контуром.
Я тоже рассматриваю милиционера. Хорошо бы угостить его мороженым и расспросить о разном. Есть ли у него женщина. Старше она его или младше. О чем они говорят в тоскливые осенние вечера или просто обмениваются нечленораздельными звуками.
Милиционер читает мой паспорт, как детективный роман. Напряженно листает страницу за страницей: чем там все закончится?
Когда уничтожат всю литературу на земле, последней книгой останется паспорт. Пока его не заменят пластиковой карточкой или другой дрянью.
«Иди», — говорит милиционер, начитавшись.
Мне не хватает воздуха.
Ташкентское метро — одно из самых красивых в мире.
Я, плохо раскрашенный контур, плыву по эскалатору. Ноздри и глаза залепило мрамором. Я открываю рот и шевелю бумажным языком. В руках трещит банка пива. Контур моей руки сжимает ее, выдавливая невкусные капли.
Сойдя с эскалатора, я смотрю на станцию.
Она пуста. Только в середине стоит большой черный казан. Из казана с любопытством выглядывает голый человек. Милиционер и уборщица пытаются развести под казаном огонь. Слышно, как они забавно путают русские слова. Человек в казане морщится, но не исправляет.
Яков сидел в холодном шатре и играл с лучом света. Луч был длинным и острым. Яков вытянул язык, пытаясь дотянуться до луча. Дотянулся; тысяча маленьких радуг возникла на кончике языка.
Яков улыбнулся деснами.
Но холод все равно не проходил. С высунутым языком стало даже холоднее.
Яков спрятал язык и вытер слюну, набежавшую на волосатый подбородок.
А ведь когда-то Яков был гладким, без этих отростков на щеках, похожих на сухих червей. Кожа была голой, светлой и излучала неяркое жидовское сияние.
Теперь он почти как брат его Исав, у которого даже на губах волосы.
Яков подумал о брате и посмотрел на луч. Вытянул ногу, пошевелил пальцами. Луч стекал по ступне, не согревая. Надо позвать собаку. Пусть оближет горячим, как летний дождь, языком.
В шатер вошел человек в одежде слуги. Человек был похож на собаку. Маленькие глаза, большие темные ноздри. Ходил почти на четвереньках.
«Господин, к вам пришел Ангел».
«Зови».
Слуга пошевелил ушами и выбежал.
Вошел Ангел в женском платье. Сел на край лежанки.
Яков приподнялся на локтях и попытался поцеловать гостя.
Ангел созерцал движения Якова с обычной, принятой у его сословия, улыбкой.
Яков заметил, что глаза Ангела постоянно меняют цвет. То голубые, то теперь — карие. Интересно быть ангелом!
«Постарел ты, Яков, — сказал Ангел слегка гнусавым, как пастуший рожок, голосом. — Как-то вы, люди, стареете быстро. Только подружишься с человеком, а его уже заворачивают и уносят».
Яков присел под одеялом: «Не ангелы мы, мы стареем. Это вы все как огурчики».
Глаза гостя стали серыми. «Мы тоже меняемся. С нашей первой встречи я стал старше на одну десятитысячную вечности».
Яков закрыл глаза и стал представлять себе десятитысячную вечности.
«Люблю я тебя, Яков, — сказал Ангел, — за твою простоту. Что принимаешь меня просто как я есть и чудес не требуешь».
«А кто их требует?»
«Пока никто, — сказал Ангел, — а потом начнут: и сияние, и музыку, и чтобы по воздуху летали».
«Зачем по воздуху?»
Яков знал, что ангелы не любят вопросов. Но вопросы так и кололи ему язык.
«Сам не знаю, — сказал Ангел, — зачем по воздуху. Мы же не птицы. Птицы глупые, вот и летаю».
«А вы — ангелы».
«Да, — согласился гость, — ангелы».
Вошел слуга с подносом. На подносе был наспех разогретый вчерашний ужин.
Ангел взял кончиками пальцев хлеб с мясом и поднес к правому глазу. Подержал возле глаза, бросил на пол. Потом поднял чашу с вином, поднес к левому глазу. Подержал немного — выплеснул.
«Вкусно живешь, Иаков, — сказал Ангел, смахнув набежавшую слезу. — И умирать тебе, наверное, не хочется».
«Холодно мне», — тихо сказал Яков.
«Да уж. Старость — холодное время жизни. Хочешь наше народное средство? Пусть тебе девицу приведут и рядом положат».
«Стар я с девицами под одеялом играть».
«А я не про играть. Ты-то, думаю, уже и помочиться без молитвы не можешь, а? Пусть просто по соседству с тобой лежит, девица».
«Стыдно мне».
Ангел встал с лежанки, отряхнул с платья перья и крошки. «Ну, пошел я. Весело с тобой беседовать. Но, сам понимаешь, не могу вечность на разговоры тратить. Я ведь что приходил? Сказать тебе одно слово… Умрешь ты скоро, Яков. Вот такие новости».
Яков пошевелил сухими, как шкура ящерицы, губами и посмотрел на гостя.
«Ну, — усмехнулся Ангел, — что смотришь? Испортил тебе настроение, да? Извини. У меня вон тоже от твоего угощения изжога, и не жалуюсь».