Ранко Рисоевич - Боснийский палач
Зайфрид посмотрел, куда указывал рукой Мустафа. В углу, в густой тени, стояло некое существо. Ростом с девочку, однако невозможно было определить ни возраст, ни внешность. Впрочем, для него это роли не играло. Разве что только Мустафа испортил ему аппетит своими рассказами.
— Ну, что? — спросил Мустафа.
— Неохота сегодня.
— Ну, давай, Алоиз, договоримся. Заплатишь когда сможешь. Если совсем денег нет, то давай сегодня задаром. Давай!
Не прошло и получаса, как он и думать забыл о россказнях Мустафы. Девушка была умелая, не пришлось долго стараться над ней. Впервые ему показалось, что он играет, неспешно перебирая струны, звучание которых плывет не по воздуху, а сквозь тело. Она знала, за какое место тронуть его, что подставить под его пальцы. Будто сам Господь Бог научил ее, подумал вдруг Зайфрид, но тут же поправился. Нет, не Бог, скорее, этот их дьявол, шайтан, что ли. Но и она тоже может стать Его наказанием, кто знает.
12Отец ходил в военный оркестр, слушать репетиции, но не говорил музыкантам, что сам играет, однако вскоре об этом прознали, потому что ничего нельзя сохранить в тайне. Наверное, разболтали его подручные. Может, и доктор Кречмар похвалил его. Ему предлагали сыграть с оркестром, но он решительно отказывался, а потом и сами музыканты решили отказаться от мысли о том, чтобы вместе с ними играла такая одиозная личность. Но отец игнорировал надутых музыкантов 50-го пехотного полка, и только раз удовлетворил пожелание дирижера, старшего Франца Легара, посетить его дома и послушать игру на цитре. Никто не знает, что произошло на этой встрече, но, скорее всего, все осталось так, как и должно было остаться, отец что-то играл, Легар слушал, после чего они расстались. Без комментариев. Ни один, ни другой не имели особого желания беседовать, и только отцу показалось, что он мог бы сыграть лучше, да только что-то сковывало его. Сводило судорогой средний палец правой руки, его неестественно крючило, и он попадал под струну, отца в жар бросало от мысли, что он может порвать ее. Потому что запасных струн не было.
Много позже он рассказал мне, что этот час игры на цитре был, пожалуй, самым тяжелым во всей его жизни.
13Неопубликованная заметка В. Б.
— Вы беседовали с моим сыном о его рисунках, — встретил меня голос человека, утонувшего в перинах на кровати у окна. Мне трудно было рассмотреть его на светлом фоне, я видел только абрис, тень.
— Да, мне понравились его картинки.
— Пусть рисует, это хорошо, — ответил он неопределенно.
— Надо его подбодрить, — попытался я продолжить роль воспитанного педагога.
— Еще чего. Он же не художник.
— Живописью он занимается с удовольствием. Разве этого недостаточно?
— Встречался я с художниками, с настоящими. Невероятные рисовальщики, очень они мне нравились.
— Это очень интересно…
— Я познакомился с художником Кирхнером, очень он к себе располагал. Мы разговаривали об искусстве. Он говорил о живописи, я — о музыке.
— Вы разбираетесь в музыке?
— Играю на цитре, другими инструментами не владею.
Я заметил лежащий рядом с ним австрийский инструмент, звучание которого я ни разу в жизни не слышал.
— Так почему же вы не познакомили этого Кирхнера с сыном?
— Потому что он тогда еще не родился. Впрочем, я и позже встречался с художниками, но о чем бы они стали говорить с дилетантом? Ни о чем.
— Что вы играете?
— Чаще всего йодли. И другую музыку, которая мне запомнилась с детства. Теперь, в старости, случается, что вспоминаю какую-нибудь напрочь забытую детскую песенку. А то и Шуберта, которого давно не слушал. Особенно из «Прекрасной мельничихи».
Он взял в руки цитру и уместил перед собой. Мгновение словно колебался, или же это была необходимая концентрация перед тем, как начать перебирать струны. Он удивил меня своим мастерством, чистотой звука, даже красотой мелодии.
Его игра расслабляла меня, успокаивала, и я почти забыл о причине моего визита. Я украдкой смотрел на него из-под прикрытых век, хотя он и не старался заметить меня, и даже старательно отводил от меня взгляд. Я никак не мог увязать его профессию и омерзительную репутацию, которой он пользовался в обществе, особенно в нашей среде революционной югославянски ориентированной молодежи, с личностью, которая была здесь, предо мною, увлеченной музыкой, этим, вероятно, самым благородным искусством. В прихожей — художник, его сын, здесь музыкант, отец — семья боснийского палача. Непревзойденный комедиант, его величество случай!
— Я с детства играю, инструмент унаследовал от отца. Он умер, когда я был еще ребенком. Мы остались одни, я и брат. Нас спасла военная служба. Чем только мы не занимались, пока не принялись за палаческое ремесло. Отец учил нас, что важно как делать что-то, а не что именно делать. За что бы ни взялся, делай как можно лучше, и всегда старайся угодить тому, кто тебе дал работу, и тогда это будет угодно и Богу, и императору.
Он безостановочно перебирал струны, однако, декламируя фразы, играл тише, подбирая более медленную мелодию. Все это казалось мне неестественным, заученным, и вдруг перестал верить его словам. Я считал его преступником, но мне вовсе не хотелось говорить ему об этом. Он был всего лишь звеном в преступной цепи, последним звеном, которое накидывает петлю и выбивает табурет из-под приговоренного революционера. И как это только удалось ему очаровать меня своей игрой? На что я так засмотрелся, что совершил серьезную ошибку?
— Наверное, когда-то мне все же хотелось стать музыкантом. Но со временем я понял, что значит музыкант в этой стране, хотя бы и военный, которым мне не очень-то и хотелось стать. Я терпеть не мог армию, всю свою жизнь. Хотя, военный — тоже профессия, точно так же, как и моя. Правда, она не столь презренна, но как она проводит в жизнь чужую волю, скажите, пожалуйста? Конечно же, насилием, которое трудно оправдать, но солдат не может поступать иначе, равно как и я. Но мое ремесло презираемо, а солдатское — нет. Где здесь справедливость, где логика? Я настолько люблю музыку, что не могу без нее. Но я люблю ее только в себе, менее всего я хочу играть для публики. Вам — могу, потому что мы здесь с вами только вдвоем.
Меня не заинтересовал его витиеватый монолог, но я позволил говорить и далее, наверное, ему надо было выговориться. Он говорил и верил в то, что произносил. Я не был уверен в том, что его речь была искренней. Да и с чего бы это?
— Видите эту книгу? Она называется «Katechismus des modernen Zitherspiels», я ее наизусть выучил. Какая красота! Говорят, что цитра — бедный инструмент. Извините, какая глупость! Даже две октавы — огромное богатство, а цитра много чего может. Она меня возвращает в детство, когда там, в Альпах, в постоялом дворе недалеко от дома я слушал слепого виртуоза — он вообще не страдал от отсутствия зрения, он жил музыкой. Он никогда ничего не сочинял, ему хватало того, что уже было. Он играл для себя, публику он не видел, и она не нужна была ему. Разве это не идеал — играть для самого себя? Люди чаще всего не могут понять, чего им не хватает, в этом главная проблема нынешнего мира. Потому он и провалится в тартарары. Рухнет, провалится, я ничуть в этом не сомневаюсь. Все эти покушения, преследования, разгоны, правы эти, правы те, социалисты, националисты — все это толкает наш мир к пропасти. Кому была нужна эта война, которую мы пережили? Не важно, кто ее начал и почему. Важен результат, ужас, ужас! Все новые и новые страны, все новые и новые муки.
Я подумал, не прервать ли его, я не хотел слушать его стенания и глупости, но не смог. С одной стороны, я был намного моложе его, с другой — его профессия удерживала меня на стуле все-таки как пассивного слушателя, а не как журналиста, которым я, по существу, и не был. По крайней мере, в прямом смысле этого слова.
— Поначалу, когда мы вешали гайдуков и разбойников, преступников, музыка была для меня не отдушиной, а просто развлечением. Это было прекрасно. Я играл и другим, нередко, особенно когда мы выезжали по делам. Потом все как-то переменилось. Вы не обязаны мне верить, но каждый раз, когда мы вешали так называемых политических, я ощущал потребность в музыке, чтобы смириться и очиститься. Как в исповеди, к которой я прибегал весьма редко.
— Что же вы не бросили эту работу? — отважился спросить я.
Он ответил не сразу, казалось, он мысленно улетел отсюда. Или продумывал ответ, кто его знает. В самом деле, мне стало казаться, будто мы — пара артистов, разыгрывающие давно забытую пьесу, по крохе, слово за словом вспоминая ее сюжет и диалоги. Воссоздаем ее из кусочков, как мозаичное панно. Я не мог привыкнуть к присутствию этого человека, я испытывал к нему нетерпение, даже отвращение. Но не ненависть, которую давно перестал питать к австрийским чиновникам и всему их управленческому аппарату. Но не мог смотреть на его руки и пальцы, которые сотням людей накидывали на шею петлю.