Кирилл Кобрин - Где-то в Европе...
Пеплом осыпается история с Камень-Града. Остаются ампирный гранит, индустриальное железо, постиндустриальные пластмасса и неон. Культура, вздыбившая этот город из чухонского болота, превратилась в Природу, Натуру. И я, словно буддийский монах, сидя в каком-нибудь уголку меж стеной, деревом и водой, впадаю себе потихоньку в нирвану. Это про меня напророчил самый петербургский из великих поэтов, это я маячу из астрала азиатской рожей. Какое уж там градоведение!
IVПитер и алкоголь. Вот тема! Я неделями жил в Москве, не притрагиваясь даже к пиву. Но Питер! Этот город создан был Петром, чтобы пить там. И запирую на просторе. Сама архитектура родины «адмиралтейского пива» призывает отхлебнуть, глотнуть, нарезать, опрокинуть, потягивать, заложить, вонзить. Адмиралтейский и Петропавловский шпили вонзаются (один за другим) в неопределенность питерского неба точно так же, как две рюмки водки (одна за другой, между первой и второй перерывчик небольшой) — в смутность желудка кануна большой пьянки. Казанский расставляет свою колоннаду тем же веером, каким выставляет пиво на стол похмельный гонец. Логика «Першпективы» отражается в логике перехода от пива к водке, а извилистость пересекающих Невский рек намекает на возможность сделать финт ушами в сторону красненького. Арка Генерального штаба всасывает толпу, будто пьет из горлышка. В двенадцать бухает пушка, оповещая всех, что адмиральский час наступил и пора браться за чарку. Тут опять кстати будет адмиралтейский шпиль с корабликом: он напоминает сияющую вилку, нацеленную в склизкий маринованный рыжик. Прыгают воробушки и чижики? И они сгодятся: «Чижик-пыжик, где ты был?» Еще спрашивают?! На Фонтанке водку пил!
Уже второе мое путешествие в Ленинград было оркестровано алкоголем. Сама поездка так себе, пшик, увеселительная прогулка студентиков на зимних каникулах, из тех широко обсуждаемых развлечений, в которых особенно сильна невыносимая тупость любого корпоративного общежитства. Очнешься, бывало, где-нибудь на берегу Керженца (или Тиссы, не важно): маскулинная половина рубит ветки и обсуждает тонкости шашлычного дела, феминная часть споро строгает салаты, хрипит кассетник, непременная романтическая сволочь задушевно настраивает гитару, а сам ты будто проснулся и вдруг: боже! где это я? что со мной? Где слог найду? Второе турне в Ленинград было из этаких. Среди немногочисленных его приятностей стоит отметить лишь знакомство с местными букинистическими магазинами — на Литейном, на Невском, на Большом проспекте Васильевского, а также неожиданное обнаружение превосходного армянского портвейна в кондитерском магазине возле лютеранской церкви. Портвейн был густ, темен, душен и сладок; он облагораживал душу и графически выстраивал мозговые извилины в виде загадочной фразы на армянском языке. Иногда после двух-трех бутылок мне казалось, что если я разгадаю эту фразу, то обрету полную власть над обстоятельствами: и мне отдастся вожделенная одногруппница Лена, и зачет по строевой подготовке поставят, и свой запиленный семьдесят шестой «Цеппелин» я махну у Санька на новенького восьмидесятого Габриэля. Как видно, тогда вовсе не покоя и воли хотелось, а власти. Сейчас, много лет спустя, ничего мне не надо, только бы… Но об этом чуть позже. Итак, фразы армянской я, слава богу, не разгадал, одногруппницу через год отчислили нетронутой, строевую я сдал с третьего раза, восьмидесятого Габриэля выиграл в карты у Карася в апреле восемьдесят четвертого и пропил с Дрюлей, Трофимом и Титькой в горьковском баре «Волга» в мае того же года. Что же до армянского портвейна, то он имел два важных недостатка: тяжелейшее похмелье и бирку «цена 5 руб.». Утро предпоследнего дня пребывания в городе трех революций гости встретили в неописуемом бодуне и с последним червонцем на всех. Оставив Лорис, Маньку и Диму Стрелкова складировать пустые бутылки, я направился почему-то в Эрмитаж. Моей квадратной голове соответствовал лишь кубический период Пикассо; там я и пристроился на диванчике. Было пусто. Через четверть часа герменевтического погружения в мир угловатых форм я обнаружил, что рядом со мной на вытертом плюше лежит кошелек. Благородное армянское воспитание еще не выветрилось, и я подождал с полчаса. Никто не шел. Я сел на кошелек и подождал еще десять минут. Пусто. Вижу себя, судорожно заталкивающего кошель в карман и с фальшивой беззаботностью удаляющегося в мужской туалет. Сорок рублей и проездной билет на электричку. Если человек, забывший кошелек в эрмитажном зале Пикассо восьмого февраля тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, сейчас читает эти строки, то я искренне прошу его простить меня. Бес попутал. Кубический франко-испанский бесенок Пабло. Тот же бес заставил меня купить на трофейные деньги бутылку коньяка и две бутылки бенедиктина. Прощальная пьянка была выполнена во французских тонах. О, бездарное время! О, время бездарных поступков!
А теперь — как обещал, о «только бы». Лет семь назад я прогуливался с поэтом Пуриным между Литейным и Фонтанкой. Было сыро, пасмурно и похмельно. Все слова были сказаны накануне. Тихий ангел накручивал километры вокруг наших меланхолических фигур. Благословенные «Воды Логидзе» приняли нас, мазуриков и мизантропов, даровав горечь стопки, сладковатую густоту томатного сока и забытый вкус советского бутерброда с салакой пряного посола. Восстановив равновесие, мы вышли и пристроились покурить на какой-то детской площадке. Я сидел на резном деревянном драконе лицом к торцевой стене дома. Грязно-зеленая стена была покрыта изумительной яркости фресками из жизни инопланетян. Такая стенопись есть только в Латинской Америке. Я сидел с тлеющей сигаретой в руке, с нее сыпался пепел, с трех сторон меня окружали инопланетяне на зеленых стенах. С четвертой дул ветерок, там, справа, стояла запущенная церковь, несколько домов, виднелся кусок Фонтанки. В этом ландшафте я «растворился» в первый раз. Когда я «вернулся», сигарета еще не дотлела. Нечеловечески спокоен был я. Я узнал, что такое «покой и воля». Точнее — «мир как воля и представление».
VГород этот — все для глаза и кое-что для носа — уши оставляет праздными. Слух нужен здесь портативный, бытовой, кроме разве что тех мгновений, когда тревожно гудит морской порт или стреляет пушка. Аборигены из интеллигентных напропалую завидуют московскому малиновому звону, венецийским площадным концертам, шуршащей тишине лондонского Хэмпстеда. Да и вообще нирвана вряд ли создана для ублажения слуха. Есть, конечно, Мариинка, только музыка ее функциональна и несамодостаточна, так как составляет часть знаменитой триединой формулы (нет-нет, не «православия, самодержавия, народности»!): «Мариинка пляшет, Елисеев торгует, Романов правит».
Здесь на бескрайних безмолвных площадях сдергивали шинели с трясущихся плеч. Здесь молча рубили в капусту старушек. Грозили меди кулаком. Бесшумно умирали от голода. За все это Питер решил отыграться на пасмурном закате совка; отыграться на гитаре и отпеться в микрофон.
Весной восемьдесят второго заявился Дрюля, хаерастый, исхудавший пуще прежнего, и поведал, что в Питере полный атас, сплошняк клевейшие чувачки, хиппаны, портвешок, все дела; что панки там прикинутые, как в Лондоне, что пипл лабает рокешник и команды есть кайфовые: поют на русском. Правят в Питере Боб, Майк и Цой. В доказательство Дрюля накручивал на моем магнитофоне километры пленок. Ни до того не слышал, ни потом не услышу подобного. То не спящий проснулся, а глуховатый и безголосый город заговорил, завыл, запричитал, забормотал, блуждая в корявых аккордах, как в бесконечных проходных дворах. Впервые в жизни я столкнулся с настоящим современным искусством; с искусством которое делалось в соседнем бараке родимого концлагеря. Мне, выращенному на кухоньке позднесоветского сентиментализма под песенки из «Иронии судьбы» и шуточки из «Гаража», казалось, что все искусство (впрочем, как и история) уже сделано. Остается его потреблять. Ан нет, вот тебе ангелоподобный демон Гребенщиков, привывающий: «Минус тридцать, если диктор не врет, моя постель холодна, как лед», скрипучий аутсайдер Майк Науменко: «Я сижу в сортире и читаю „Роллинг Стоун“», Виктор Цой, эта корейская инкарнация Есенина, замогильный «Пикник», шизоидные «Странные игры»… «Россияне», «Санкт-Петербург», «Автоматические удовлетворители», «Тамбурин»… Наконец, совсем уже невозможная «Охота романтических их». Их! Их бин! Я есмь, если все вышеперечисленное эст в восемнадцати часах и семнадцати рублях от меня. Поехали! «Зажав в руке последний рубль, уйдем туда, уйдем туда, где нам нальют стакан иллюзий и бросят льда».
Сентябрь восемьдесят пятого я провел в Питере, для меня уже не Ленинграде. Старый Питер бока повытер, да так в потертом камзоле вылез на сцену и сбацал:
Сидя на красивом холме,Я часто вижу сны,И вот что кажется мне…
В этих снах я уже не видел ни финнов, ни пепси-колы, ни «Медного всадника», ни Эрмитажа с Русским музеем. Центром Вселенной была улица Рубинштейна, дом номер 13, крохотный совдеповский зальчик мест на сто пятьдесят, засранная сцена и на ней полубоги. Разговаривали мы с друзьями исключительно цитатами из песен; как герои этих песен, лакомились «Кавказом» и дымили «Беломором». Книги читались лишь те, что упоминал божественный Боб: Толкиен, «Похищение быка из Куальнге», «Дао дэцзин», учебники по буддизму доктора Судзуки. У меня сохранился экземпляр англоязычного «Хоббита», надписанный каким-то гребенщиковским приживалом. Некий Серега dixit: «Чтобы стать бессмертным, надо беречь две жидкости — слюну и сперму».