Габриэль Витткоп - Страстный пуританин
Матье сел на край скамьи, сбоку от мужчины, похожего на Геркулеса, с бородой от уха до уха, в женской одежде и с эрекцией под красным платьем. Тот был здесь с группой мясников: колоссов как на подбор, с налитыми кровью глазами, хмельных от шума и вина. Один из них, сидевший напротив Матье, выглядел самым громадным и самым пьяным из всей компании. Рядом с его стаканом покоились кулачищи, огромные, как молоты для забоя скота, а неряшливо распахнутая рубаха открывала бычью грудь в курчавой черной шерсти. Этот мужчина выкрикивал угрозы в адрес королевы и во всеуслышание обвинял ее в любви к женщинам. По временам он загибал пальцы, словно бы для счета, и перечислял имена, которые Матье слышал впервые: Ламбаль, Полиньяк, Виже-Лебрен, Роза Бертен... Его товарищи, и особенно здоровяк в красном платье, одобрительно горланили, заодно с ним изрыгали непристойности и придумывали всевозможные кары.
Жара, голод и гвалт опьяняли Матье сильнее, чем заказанный им кувшинчик вина. Пелена застилала ему глаза. То, что он слышал сейчас, и о чем, так или иначе, давно уже судачил весь народ, представлялось ему чудовищным только из-за кощунственной манеры выражения. Он считал нормальным, что королева обходилась без содействия мужчины, порождая, пожирая и вновь порождая благодаря одной лишь своей божественной воле, или, быть может, даже помимо воли, следуя слепым законам, наподобие тех, что повелевают ритмом приливов.
Этим вечером в инее оконных стекол четко виднелась голова тигра, выгравированная на серебре, оттененная арабесками хрустальных нитей, с инкрустацией из белого перламутра. Его шерстинки впечатались в лед мириадами штрихов, прозрачность пустых полей растекалась из его глаз бесконечными пейзажами, заснеженными далями, где ветвилась легочная филигрань обнаженных серых деревьев. Ультрамариновые тени поднимались из тигриных радужек - краткие вспышки лазури, возникающие нежданно в блеске изумруда, - а на черной чистоте растаявшего геля каким представало стекло, нос вырисовывался с четкостью минерала.
Однако этот лик из заиндевевших трав словно бы трепетал. Диастолы и систолы агонизирующего солнца сообщали ему ритмичность дыхания. Расходящиеся от зрачка к периферии веточки загорались спорадически той быстрой радугой, что вспыхивает на кошачьей шерсти и зеркальных гранях. Но когда я приблизил к окну лицо, весь лик вдруг грозно затрещал, как раскаленное масло, и, мгновенно раздавшись, вырос величиной с небесный свод.
После недолгой сиесты я просыпаюсь исполненный невыразимого счастья, некого избытка, предвосхищающего, похоже, упадок духа. Что-то изменилось. Я не знаю что. Мед зимнего солнца и этот коричневый оттенок - очень твердый серый, бывающий иногда цветом тени - соседствуют в моей комнате в ритме жалюзи: препятствие-свет, препятствие-свет... Стены, мебель и даже потолок перечеркнуты этими мощными полосами. Внезапно я вижу, что они одевают и меня, они меня покрывают, отмечают меня, облекают мое тело, и я понимаю, откуда во мне это блаженство. Fearful symmetry[32]...
Была одна игра, которой Дени часто предавался, развивая в себе умение выходить из того состояния рассеянного оцепенения, что порой охватывало его чувства, а также усиливать сознание собственной подлинности в неповторимом аромате мгновения. Это давалось ему лишь ценой большого усилия, последовательными, но не прогрессирующими напластованиями, ибо каждый новый подъем частично лишь возмещал то, что обесценивалось в предыдущем, а каждый новый рывок - сравнимый с вибрирующим сотрясением гонга после удара - наталкивался на некую загадочную преграду, чтобы затем обратиться вспять.
Это овладение собственной жизнью было чревато как болью, так и опасностью, и все же он усердно им занимался, задерживая внимание на окружающем с единственной целью вернее убедиться в том, что он видит, живет, hic et nunc[33], даже если время ему отмерено скупо. Он старался ухватить ускользавшую от него реальность, поместить понятие вещества в понятие времени - две химеры - и, в особенности, определить свое место по отношению ко вселенной. Он повторял это упражнение, повторял его вновь и вновь, упорный, как проникающий вглубь бурав, как волчок, вихрем крутящийся вокруг своей оси. Наивная и тщетная защита против желания уснуть и глубокой склонности к небытию, в нем живших.
9 августа 1788 года в Версаль прибыли посланцы Типу Саиба, Майсурского Султана, желавшего заручиться содействием Людовика XVI, чтобы оттеснить англичан со своей территории. Проведя ночь в Большом Трианоне, они были торжественно препровождены во дворец, где их принял король. Монархия вспыхнула закатным блеском во время празднеств, данных в их честь.
Среди присланных султаном подарков был исхудавший королевский тигр, сверкавший глазами в глубине слишком узкой клетки.
На вечернем фейерверке у Большого Канала королева предстала в алой бархатной накидке с отделкой из черной синели и в платье-полонез из кремового фая.
Три дня спустя тигра выставили на обозрение в овальном дворе. Зеваки хохотали и строили ему гримасы, будто обезьяне. Матье, весь в ледяной испарине, молча тянулся вверх на цыпочках, чтобы лучше его рассмотреть.
Я неравнодушен к проделкам законов перспективы. Сегодня утром вырезанный из картона человечек, играющий роль Рекламы в витрине торговца красками на улице Сент-Андре-дез-Ар, оказался, по всей очевидности, во власти кота, гигантского тигра. В мое поле зрения попадал сам человечек, ко мне лицом, потрясающий тюбиком какого-то очистителя - смехотворным, несмотря на колоссальный размер оружием, и спина тигра. Человек с глазами-шариками был одет в красно-синий костюм и нелепую шляпу. Он держал свой тюбик в вытянутой руке, и можно было предугадать, что механизм оружия не сработает и огнемет или смертоносный снаряд издаст лишь бурлескное верещание, точно пуская ветры, и брызнет в лучшем случае струйкой воды. Тигр сидя, разглядывал человечка. Он спокойно выжидал, едва заметно пошевеливая кончиком хвоста. Шкура его была светло-коричневой, или скорее, очень темно-бежевой, с легким серым оттенком, как высушенная летним зноем земля. Она была размечена тонкими, не слишком равномерными черными полосками: тут и там внезапно обрываясь, они так и оставались недорисованными. Животное широко расселось на заду и выглядело слегка разжиревшим. Время от времени по его хребту пробегал трепет, и я предполагал, что этот трепет, должно быть, сопровождается весьма красноречивой мимикой, поскольку человечек, как мне казалось, всякий раз вздрагивал.
Погрузившись в созерцание, я не заметил, сколько времени провел перед витриной в ожидании решающей катастрофы, как вдруг продавщица красок, несомненно, заинтригованная моими маневрами, возникла за стеклом, убрала рекламного человечка с его тюбиком, затем с подозрительным видом схватила кота и демонстративно прижала его к груди. Этот собственнический жест она сопроводила полным угрозы взглядом, будто желая показать, что угадала во мне некого опасного похитителя котов, а ее питомец, обернувшись, показал мне наивную белую физиономию с носом в черных пятнах.
Обе грозные старые девы с улицы Добрэ умерли более пятнадцати лет назад, завещав племяннице большой серый дом и скромную сумму денег, которой они располагали. Я узнал, что Бланш так и не вышла замуж. Однажды я написал ей письмо грязного содержания, но она проявила достаточно хитрости и не ответила на него, лишив меня тем самым уверенности, что она его прочла.
Несколько лет спустя, в Париже, одна дальняя родственница, которую я случайно встретил, поделилась со мной новостями. Бланш вела очень уединенную жизнь и не общалась, похоже, ни с кем, кроме ангелов. Ее набожность была чрезвычайной и обращалась более к вершинам внутренней жизни, нежели к делам благотворительности. Почти никогда в них не участвуя, Бланш укрывалась от мира в безмолвии святых часто с видимым рвением подходила к Престолу.
Даже отдалившись от всякой веры - хотя до сих пор я слышу, как Бланш упивается одним лишь словом «престол», - я невольно содрогнулся, узнав эту подробность. В ту пору Бланш на многие месяцы безраздельно завладела моими ночными мыслями. Я представлял ее себе взрослой, одетой, как женщина, или, скорее, как богомолка, но невольно наделял только детским лицом. Я неизменно видел ее бледные щеки с непрозрачной кожей, крупный рот с опущенными уголками, глаза цвета абсента, приподнятые к вискам. Я воображал ее со стиснутой в пальцах булавкой, в комнате с задернутыми шторами, или же слышал, как она дергает цепочку, и смотрел, как вода, закручиваясь воронкой, уносит с собой облатку и экскременты. Именно этот образ, в особенности, производил на меня очень сильное впечатление. Было также и другое видение, без конца посещавшее меня, когда я вступал на хрупкий травяной мостик, связующий явь со сном. В нем уже проступали оттенки сновидения и его безжалостная точность. Облатка цвета грязного тряпья, но объемная и пористая, словно мочалка или сдувшийся мяч, покоилась на глинистой земле, пресыщенной дождем, где тень ее вырисовывалась так же твердо, как и тени, отброшенные некогда в свете фар камешками Лесера. Видя только ее и не замечая ничего из того, что могло ее окружать, я, тем не менее, знал, что ей угрожает чье-то незримое присутствие, знал, что какое-то существо небывалой дикости и мощи сейчас завладеет ею, чтобы растерзать. Эта уверенность причиняла мне колющую, даже невыносимую боль, смешанную, однако, с наслаждением. В конце концов, я задался вопросом, сама ли боль является невыносимой или ее делает таковой наслаждение, но так и не смог найти ответ. Зато я был абсолютно уверен в тождественности, существующей между облаткой - чудовищной и одинокой в жестком свете - и моей собственной персоной. Иногда, мне казалось, я предчувствовал, что в этой тождественности скрыт последний и решающий ключ ко всем одолевавшим меня тревогам.