Давид Шахар - Сон в ночь Таммуза
Аарон Дан, сосредоточенный на поисках комнаты для работы, не погружался в такие одолевающие меня мысли, и когда солнце закатилось и по-зимнему быстро наступили сумерки, сказал мне:
– Эта комната, по-видимому, уже сдана, и, вероятно, вторая – по ту сторону двора, но все же стоит тебе дождаться хозяина, а я тем временем побегу посмотреть на комнату внизу, на улицу Эмек Рефаим, что напротив железнодорожного вокзала. Может, она еще свободна. Минут через двадцать вернусь.
Эмек Рефаим, что в переводе означает – Долина Привидений, мгновенно вызывает в моей памяти Писание, Хроники времен царя Давида. Из темноты комнаты я видел свет в комнате напротив, через двор, и там парней и девушек. Понятно было, что обе комнаты сданы, и вероятно новые постояльцы находятся среди друзей. Танцевальная музыка неслась через окна. Показалось, слышу глубокий бас Поля Робсона, но затем послышались всегда трогающие мою душу трели трубы Луи Армстронга и такой знакомый хриплый его голос. Потянуло меня на свет и музыку. Я остановился на пороге, рядом с мальчиком, сыном хозяина. На диване и полу сидели молодые люди. Двое прислонились к стене, у патефона. Посреди комнаты танцевала пара.
Это была Яэли Ландау. Она танцевала с одним из парней точно так, как это представлялось в моем воображении, на пороге парижского отделения Еврейского агентства на улице Пуртоне, только там я представлял ее танцующей с Ариком Высоцким. Точно так же, как тогда в воображении. Сказал я про себя в этот миг в реальности: «Все есть в этом танце, кроме радости жизни». Той самой радости жизни, которая изливалась хриплым голосом Армстронга, заставляющим трепетать сердце волнами печали, тоски и боли негритянского ритма и мелодии. Это не ощущалось в движениях Яэли, хотя она и делала энергичные па, призванные показать, насколько она захвачена танцем.
Позже я понял, почему лицо ее светилось радостью. Друзья собрались отпраздновать не только открытие выставки ее работ в Доме работников искусств, но и обручение. Она танцевала с женихом. Они и сняли эти комнаты. Но была в Яэли некоторая отчужденность от окружения, не дающая энергии жизни проникнуть в нее, зажечь свечу души. Отчужденность, подобная той, между избытком времени и пространства, вливающимся в окно, обращенное к горе Сион, и абстрактными линиями на полотне, прикрепленном к мольберту, стоящему напротив окна.
Вот так и душа Яэли, подобно погасшей свече, лишенная огня жизни, проецировала на эти полотна цветными механическими линиями геометрические формы – круги и кольца, подобные тем, которые Яэль описывала в танце посреди комнаты. Партнер ее был более изощрен в ритме, но тоже не излучал особой радости, как и, впрочем, все остальные пары. Злость на какой-то миг стеснила мне горло. Хотелось им крикнуть: черт возьми, что же вам так плохо? Да ведь каждый из негритянских певцов, под чье пение вы танцуете, испытал удары судьбы, которые вы себе и представить не можете, рылся в мусоре, страдал от унижений, издевательств, голода более, чем уличные псы, не говоря о домашних, с которыми эти негры росли, считая, что они в раю, и вопреки всему этому, послушайте, как они поют. А вы не то, что не можете радоваться жизни вокруг себя, вы даже не в силах впитать в себя эту радость, зажечься избытком жизни, присущей молодости, которая прорывается поверх страданий, печали, и тоски, радость, о которой вам поет пластинка. Не преступление ли поддаваться тоске! И вообще, чем вам обязан мир, и откуда такая жалость к самим себе?
Ведь в нашем сегодняшнем мире, в эти дни, в стране нашей, каждый юноша или девушка и вообще все, кто живет, видит, стоит на ногах, слышит, здоров телом, должен этому радоваться. А если, вдобавок ко всему этому, вам дана вам возможность выразить себя в красках и формах, и никто из вас не нуждается в куске хлеба – а я вижу, все вы, слава Богу, подобно Яэли Ландау, выглядите сытыми и ухоженными, вы все, как говорится, из семей «с достатком», – вы должны просто беситься от радости.
Вставая утром, вы должны благодарить судьбу, что есть у вас глаза, видящие белый свет, ноздри, втягивающие чистейший воздух Иерусалима, запах сосен и множества цветов, радоваться, что слух ваш открыт всем звукам, трелям птиц, музыке Моцарта, Бетховена, Вивальди, Баха, что легкость ног позволяет вам скакать по скалам, легкость рук – касаться любимых.
Каждый из вас, подобно Псалмопевцу, должен утром ощутить распирающую грудь благодарность Всевышнему. Вот Он – одевает мир светом, протягивает над миром голубое полотно неба, собирает воды в облаках и летит на крыльях ветра. А вы, вместо того чтобы радоваться всему этому, сеете вокруг себя тоску.
Так бы поучал я их и дальше, но тут мой взгляд столкнулся со взглядом Яэли, точнее, она вдруг увидела меня, покраснела, сконфуженно сделала еще один круг в танце, остановилась и подошла ко мне поздороваться, объяснить причину вечеринки и пригласить на выставку в Дом искусств. Ее виноватое выражение лица открыло мне глаза, и осуждающие мысли мои сразу исчезли. Это, подумал я, не болезнь души или тела, это болезнь духа. Они – как бы духовные калеки, отключенные от избытка жизни снаружи и от света души, что внутри. Эта ущербность ощущается ими, но они не в силах от нее избавиться. Потому они и дают ей выражение в линиях мертвых красок и даже наслаждаются этими картинами внутренней ущербности. Я вспомнил давно прочитанное мной у Рамбама, описывавшего симптомы болезней. Один из симптомов – изменение вкусовых ощущений. Больной по-иному ощущает сладкое, соленое, кислое, все ему кажется безвкусным, и это явный признак болезни.
И все же в глазах Яэли светилась некая просьба о помощи, как у человека, провалившегося в яму и ждущего протянутой руки. Внезапно она открылась мне в ином свете: вся ее жесткость, казавшаяся мне спесью, по сути, прикрывала внутреннюю неуверенность, попытку ухватиться за нечто, внушающее твердость и поддержку. И тут я совсем по-иному увидел всех этих молодых художников, на сборище которых попал так неожиданно. Столь же неожиданными оказались мои первые шаги на выставке: я в буквальном смысле чуть не упал, наткнувшись на кучу песка, пытаясь добраться до первого полотна, висящего на стене. Разбрасывая песок, чтобы выбраться из кучи, я понял, что порчу произведение, причем, главное, – Яэли. Она, бедняжка, на меня не обиделась, а помогла выбраться из этой кучи. В руках у нее было ведро, полное песка, которым она собиралась поправить разрушенное мною. Только тут я понял замысел произведения, имеющего как бы две противоположные основы. Песчаный холм возвышался снизу желтой радугой-дугой, а над ней с потолка свешивалась такая же радуга из шелка подобием перевернутого вниз парашюта. Вместе с другими зрителями я замер надолго с открытым ртом перед этими двумя обращенными друг к другу полушариями. По правде говоря, виделась мне Яэль ребенком, забавляющимся в детском саду песком и воздушными шарами, летающими в воздухе. Такими виделись и остальные экспонаты выставки: висящие на стенах мешки и веревки, цветные гвозди, вбитые в доски, ржавые обломки старых машин, искривленные, почти рассыпающиеся оконные рамы с кусками прилипшей к ним штукатурки. Ни одна работа из десяти выставляемых скульпторов и художников не вызывала желания лепить или рисовать, держать в руках карандаш или уголь. Все было в этой выставке, кроме творческой страсти, наслаждения творчеством, пробуждающих и побуждающих, как в самом творце, так и в зрителе, вдохновение, превращающих произведение в нечто, внутренне обогащающее, в источник глубинной радости, намекающей даже на некое скрытое счастье существования. Более того, ни в каком каталоге и намека не было на слова «рисунок», «скульптура», «произведение». Все это выражалось одним словом – «работа». Зрителю давали понять, что нынче нет необходимости в таланте, в чем-то поверх «работы», – поэтичности, фантазии, чувстве любования или любви к дереву в поле, трепете живых форм в камне. Честно говоря, мне абсолютно не мешала активность этих девушек и юношей в сборе металлолома, старых платьев, тряпок, обломков рам, и затем в развешивании по стенам или замысловатом складывании на полу, но почему они должны обязывать нас видеть все это «искусство»? Все эти ржавые трубы, мешки и веревки могут в определенных условиях кого-то и привести в восторг, но искусством здесь не пахнет.
Обойдя несколько раз выставку, разыгрывая весьма заинтересованного зрителя, как бы выполнив свой долг, я спустился на первый этаж Дома искусств – усладить в кафе свою плоть тортом и стаканом кофе после столь великого духовного напряжения на выставке концептуального искусства. Спустилась в кафе и Яэль. Явно взволнованная всем происходящим, она рассказала мне, что собирается снова вместе с мужем ехать во Францию завершить учебу, ибо оба они получили стипендии, но, естественно, им придется подрабатывать в еврейском Агентстве или охранниками в авиакомпании «Эль-Аль». Я же, в свою очередь, рассказал ей о провале идеи, вынашиваемой Ариком – чтобы я добыл приглашение во дворец шаха Ирана и награду, полученную из рук шаха Берлом Лаваном в свое время. Берл-то умер двадцать лет назад, жена же его Лея Гимельзах, у которой я должен был раздобыть необходимые бумаги и снимки, помешалась и умерла именно в тот день, когда я вернулся в Израиль. Конечно, я мог бы заняться среди оставшихся после нее вещей поисками того, что мне необходимо, но у человека, занимавшегося ее имуществом, не было никаких причин иметь со мной, посторонним, дело, даже если бы я рассказал ему о своем знакомстве с покойной в дни моего детства. Более того, сын ее, Таммуз, мог сам быть заинтересован в этих бумагах и, быть может, Арик работал именно для него. Только этого мне не хватало – впутываться во все это. Более важным для меня было узнать у Яэли или попросить ее разузнать в Париже у Арика, действительно ли человек по имени Томас Астор, занимающийся литературной критикой, и есть Таммуз, товарищ моего детства.