Хаймито Додерер - Слуньские водопады
Когда наконец до этого дошло, они стали нырять в военной плавательной школе в Пратере, в последнее время по определенным дням открытой для штатской публики, и ныряли неизменно до самого дна обширного бассейна. Это они повторяли с такой горячностью, что их толстые попки, обтянутые мокрыми купальными костюмами, казалось, упирались в самое небо (в те времена в воде еще много чего на себя надевали), такое утиное кокетство доставляло неимоверное удовольствие пожилым мужчинам, толпившимся у парапета. Фини и Феверль на них было наплевать, о том, чтобы здесь завязывать знакомства, они даже не помышляли. После ныряния и прыжков с трамплина у них появлялся зверский аппетит, они спешили в недавно открывшийся буфет. Там каждая съедала по батону копченой колбасы.
Благодаря военной плавательной школе купание в Дунайском канале (и без того запрещенное) отошло у обеих на задний план, к тому же сильное течение относило в сторону купальщицу и одной из них постоянно приходилось караулить платье. Мокрая пловчиха могла также привлечь внимание полицейского, и он бы ее оштрафовал. Быстрая вода в Дунайском канале была ко всему еще грязновато-мутной. Впоследствии здесь устроили городские проточные купальни, то есть ряд маленьких бассейнов, правда, к быстрому плаванию они не были приспособлены.
Наши лошадки теперь больше любили пастись, особенно в не очень жаркую погоду, на зеленом пологом берегу, где длинная примятая трава у самого края приблизительно на метр свисала над стремительной водой. Поверх трепещущего водного зеркала они с удовольствием смотрели на противоположный берег, там стояли лишь отдельные домики, а за зелеными купами деревьев под затянутым дымкой летним небом начинался Пратер с его лужайками. Так Феверль и Фини, выспавшись всласть, проводили время до вечера, и к тому же еще с удовольствием вытягивали босые ноги под теплым летним ветерком; туфли и чулки лежали рядом на траве.
* * *Мюнстерер, пасынок земляной груши — госпожи Веверка, был стройный и рослый молодой человек, вынуждаемый обстоятельствами жить со своим отцом (собственно старшим дворником) и его второй женой (horribile dictu сказать страшно) в тесной троглодитской пещере. Отец, он же старший дворник, там редко показывался. Он был на несколько лет старше своей horribile dictu и пьяный вечно где-то шлялся. Лишь время от времени он вспоминал о своей прошлой жизни и в подъезде ругался с жильцами, которые его совсем и не знали, так как Веверка обычно держала своего супруга под замком, после этих редких мятежей он страдал от ядовитых прижиганий земляной груши; сделанные в приступе злобы, они бывали очень болезненны. Вдобавок Веверка отнимала у мужа вино, а его самого запирала в чулан, граничащий с помещением, освещавшимся лишь стеклянной крышей. В чулане она, случалось, держала его по нескольку дней.
Мюнстерер не вступался за отца. Несчастье в образе земляной груши, которым тот омрачил юность сына, женившись на должности старшего дворника, соответствующей квартире и выпивке казалось сыну таким проклятием, что он от души радовался потасовкам супружеской четы.
Теперь этому Мюнстереру стукнуло девятнадцать, его практикантство на почте закончилось. Там же он стал мелким чиновником с жалованьем, не дававшим ему возможности для существования вне троглодитской пещеры, или преисподней. Он зарабатывал еще куда меньше, чем Хвостик у Дебрёсси в пору, когда умерли его родители. Впрочем, у того по крайней мере была и доныне осталась своя квартира.
На этом, собственно, исчерпывается связь Мюнстерера и Хвостика. Хвостик жил. Мюнстерер ютился, имея в своем распоряжении только кровать (мы ее видели, но предпочитаем подробностей о ней не сообщать).
Лицо молодого Мюнстерера выглядело так, словно природа, внезапно придя в ярость, перемешала его черты или же что на свет во плоти появился старый, слившийся из множества мелких гадостей стыд. Такие люди есть повсюду. Но в то время как большинство из тех, кого мы знаем, с годами выглядят все зауряднее, с Мюнстерером дело обстояло как раз наоборот. Лицо его, искаженное вспышкой гнева, постепенно исцелялось, как бы складывалось заново.
Родительской пещеры он по мере возможности избегал. Так как из скудного жалованья он вносил свою долю в хозяйство, оставляя себе лишь несколько гульденов и крейцеров ежемесячно, то считался до известной степени самостоятельным человеком и земляная груша не могла уже больше претендовать на безусловный авторитет в его глазах. (Попробуйте поверить!)
Пусть так, но между тем всплыл вопрос, почему супруг госпожи Веверка, horribile dictu, носил фамилию Мюнстерер и почему она ее не носила. Оказывается, то была и ее фамилия, но только по документам. Она уже почти тридцать лет была здесь консьержкой, была Веверка и ею осталась. А вот Мюнстерер, если его вообще знали, всем казался просто недавно въехавшим жильцом. Многие даже называли его «господин Веверка», и он этого заслуживал. Подбашмачник консьержки и тем самым обесчещенный, завязший в таком толстом слое тины своего позора, что из этой топи торчал только его нос, так что дышать он еще кое-как умудрялся. К сыну же его все обращались: «господин Мюнстерер», он еще не был до такой степени покрыт позором.
Итак, этот ютился, другой (Хвостик) жил. Но особенности нашей композиции требуют, чтобы ход вещей когда-нибудь принял иной оборот. Впоследствии Мюнстерер, правда, лишь краткое время ютился в квартире Хвостика. (Надолго ему это не удалось, даже несмотря на благоприятные обстоятельства, о которых он некогда мечтал.) Спал в кровати Хвостика, на его матраце — не раз и не два фланкированный Феверль и Фини вкупе с партнерами — и, конечно же, испытывал неописуемое волнение.
Впрочем, оно относилось не столько к исполняющим свои служебные обязанности дамам, сколько ко все еще отсутствующему Хвостику.
Но сейчас он еще был здесь. Мюнстерер почтительно его приветствовал, встретившись с ним на лестнице, и тот дружелюбно и церемонно ему отвечал. Итак, один исчезал наверху, где он жил, Мюнстерер же спускался вниз и садился на свое ложе, умышленно нами не описанное (одеяло — грязная тряпка, от одного вида которой становилось тошно). Сегодня здесь было тихо, тесно, конечно, но не так, как всегда. Пещера пуста. На лестничной площадке горит лампа. А в узеньком закутке с дверью на черный ход, где он жил благодаря попечению отца (оконсьерженного), было почти темно.
Horribile dictu со своим остолопом сегодня отправилась в кабачок, где отец Хвостика некогда служил кельнером, — сегодня там было ежегодное заседание районного общества взаимного кредита. Пригородный обычай: целый год вносились известные суммы, а перед рождеством они распределялись между членами общества. Уже и в ту пору эти накопления с точки зрения национально-экономической были весьма значительны (нынче они огромны). Остолопу на этих заседаниях не разрешалось пить, «разве что стопочку». Дома он получал сначала пиво, а потом и вино, отчего его не так уж трудно было увести из кабачка. Дома Веверка давала ему нализаться всласть, а перед сном била его по щекам, по правде сказать, без всякого повода, без всякой стычки, в гробовом молчании. Мюнстерер-папаша никогда не выходил из себя — слышалось только какое-то бормотание да тихая воркотня. У госпожи Веверка, надо же наконец упомянуть об этом, сноровка была недюжинная.
Мюнстерер-младший сидел на своей омерзительной кроватке. В нем, в самой глубине его существа Хвостик еще поднимался по лестнице в свою квартиру и, как то часто случалось, обогнал его. Но это ощущение, жившее в Мюнстерере, собственно, было всего-навсего отображением внешней действительности, видимой каждому и все-таки потайной. Однако сегодня он впервые упирался, как собака, которую тянут за поводок; на какие-то секунды он почувствовал в себе собачью природу своего отца и в то же время уважение к Хвостику, приоткрывшееся в нем, точно трещинка, уходившая, однако, в его глубину больше, чем он когда-либо мог предположить. С другой стороны, как раз это ведь и освобождало его от отца, от госпожи Веверка, от омерзительной кровати и керосиновой вони, которая чувствовалась сразу, как войдешь в подъезд и начнешь спускаться в преисподнюю, тут надо было пройти мимо лампы. Но всего омерзительнее эта вонь была днем. Фарфоровый шар с керосином был облеплен малюсенькими мухами, летом же ночными бабочками.
А тут еще новое обличье Хвостика, вернее, его новая одежда, которую он неизменно носил со дня ужина у Клейтонов — о последнем Мюнстерер, разумеется, и не подозревал.
В ту пору Мюнстерер узнал наконец возраст Хвостика. Но разница в какой-нибудь десяток лет не послужила ему оправданием его собственной троглодитской отсталости, да и воспоминания детства не пришли на помощь.
С того дня как Хвостик сменил кожу, его влияние на Мюнстерера, влечение последнего к нему стало неодолимым.