Антуан Володин - Малые ангелы
Как это было и во все предшествующие дни, она подумала о том, чтобы броситься в пустоту. Никакой разумный довод более ее не удерживал.
— Энзо, — пробормотала она. — Энзо Мардиросян. Братик. Ты мне так нужен. Я скучаю по тебе. Я так скучаю по тебе.
14. ЛАЗАРЬ ГЛОМОСТРО
10 мая, ровно в полночь — то есть уже 11 мая, — экспедиция отправилась в путь. Рулевому было приказано идти по направлению ветра, и, несмотря на то что он дул в этот поздний час скупыми порывами, вскоре мы вышли из узкого входа в гавань и начали держать курс на запад. Мы были связаны друг с другом, чтобы с самого начала избежать риска и не оказаться непоправимо разделенными и рассеянными, как это случилось в прошлом году с несчастными лодочниками, что пожелали проложить новый морской путь.
Четверо крупных парней встали впереди, оголившись, они подобно ветряным мельницам энергично вращали руками, когда мы пересекали площадь Маянг, чтобы выйти на уровень бульвара Овибос. Поскольку с балконов никто не реагировал на их жесты и ни единый намек на «виват» нас не сопровождал, они успокоились, и мы молчаливо погрузились в ночь. Очень быстро мы приблизились к улице Сет-Лаган, но в то время, как мы проходили мимо находившейся на углу китайской прачечной, нас оглушил ужасающий шум, за которым последовало не менее оглушительное молчание и тут же ощущение пробуксовки.
Ночь была черной, как смоль. Мы склонились к оконным проемам, дергая за веревку, нас связывающую, и окликая друг друга с величайшим опасением. Многие пытались высечь огонь, чтобы иметь хотя бы немного света, но пламя ничего не освещало. Было без двадцати два, мы натолкнулись на препятствие, мы обнаружили место затонувшего судна, мы более не продвигались вперед, все было неподвижно вокруг нас. По счастью, как то сразу же подтвердил бортовой врач, ни один из членов экипажа не был ранен.
Дженно Эпштейн, выполнявший обязанности капитана, послал одного из наших ветеранов к дому номер 3 по улице Сет-Лаган, поручив ему оценить повреждения и выяснить, что же произошло, и просветить нас по поводу того, что нам следует делать до наступления утра, но также и позже.
В ожидании возвращения этого человека, которого в порту знали под именем Лазаря Гломостро, мы оставались сидеть в кружке на тротуаре. Тоска окутывала войлоком все наши разговоры, и, спустя минуту, языки перестали ворочаться в своих гнездышках. Мы не могли заставить себя не думать о том, что экспедиция начинается плохо. В глубоком мраке, в который мы были погружены, мы упорно трудились, чтобы воскресить в себе безмятежность, на которую способно каждое существо, когда ему благоприятствуют обстоятельства.
Спустя мгновение мы обратили внимание на звуки, доносившиеся до нас из тьмы. Воображение и слух работали сообща, каждый из них приходил на выручку другому. Иногда нам казалось, что мы способны угадать вдали монологи или крики ужаса матроса, посланного на рекогносцировку. С бульвара Овибос доносилось до нас скрежетание трамваев, въезжавших на стрелку и продолжавших движение в сторону Генерального Казначейства. На краю площади Маянг полицейская машина включила сирену. Или, возможно, то была скорая помощь. Мирские волненья и беды и в самом деле продолжались на берегах, которые мы покидали, и, размышляя об этом банальном, но уже недостижимом для нас шуме, многие из нас почувствовали, как сжалось у них сердце; за неимением тени, которая могла бы послужить прикрытием эмоций, некоторые из нас не смогли скрыть своих соплей, то были слезы суровых людей.
Поскольку он считал себя обязанным заботиться о нашем настроении и поскольку настроение это портилось, Дженно Эпштейн захотел нас развлечь; он проворчал три или четыре немного слащавых народных песенки, и некоторые едва заметно пожужжали, подпевая ему, но только хор набрал немного силы, как он тут же обрушился и затих, и во время последней песни наш капитан почувствовал себя настолько покинутым всем и всеми, что он не решился пропеть второй куплет. Голос его затих, и затем он замолчал.
Более, во все то время, пока стрелка часов описывала свои круги по циферблату, никто не добавил ни ноты, ни слова.
И тогда появился Лазарь Гломостро; он постарел, от него пахло писсуарами железнодорожных вокзалов, и одежда его была в лохмотьях. Он занял место рядом с Дженно Эпштейном и бесстрастно рассказал о том, что произошло.
Мы столкнулись с одним бездельником, который неожиданно образовался с нечетной стороны улицы; в этом случайном прибежище дремал так называемый Крили Гомпо, которого отбросило на асфальт к дому номер 7 по улице Сет-Лаган, где он все еще бился в конвульсиях, когда Лазарь Гломостро пришел к нему на помощь. Они познакомились, вместе они отправились на поиски поликлиники, немедленно Крили Гомпо был положен на тележку, его увезли в Радиологическое отделение, чтобы диагностировать, сможет ли он выжить после полученных ран, и, по его настоятельной просьбе, были сделаны также рентгеновские снимки Лазаря Гломостро. Так началась их дружба, с этого братского позирования под ионизирующими лампами, этого ночного дележа радиоактивных волн, которые были им навязаны. После пятнадцати недель, проведенных в реанимационном блоке, и несмотря на то, что прогноз врачей оставался пессимистичным, Крили Гомпо решил бежать из больничного мира. С помощью Лазаря Гломостро, который нервно бродил где-то поблизости, он ушел среди ночи, не имея разрешения на выход, затем они прозябали в течение нескольких месяцев в квартале Ле Аль, где Гломостро знал когда-то одну женщину, которую звали Леа. Они нашли эту женщину, которая согласилась приютить их в своей риге, при условии, что они наколют ей на зиму дрова и не будут рассчитывать на нее в смысле еды. Крили Гомпо мало-помалу выздоровел, но однажды, в день, когда дул сильный ветер, он испарился. Затем прошли зима и весна, и от него не было ни единой весточки. И тогда Лазарь Гломостро решил вернуться и сделать свой отчет.
Он рылся возле капитана в своих изодранных котомках и сумках, которые он подвесил себе на шею и которые заменяли ему ручную кладь, он показывал почтовые открытки, ключ от подвала, где жила женщина по имени Леа, и неожиданно он развернул потрескавшийся свиток, на котором они изображены были рядом, Гомпо и он, в виде скелетов на рентгеновских снимках. Виден был очень здоровый и безупречный остов Лазаря Гломостро и, слева от него, не поддающееся прочтению сплетение костной и органической ткани.
Лазарь Гломостро поднес дрожащий палец к снимку и начал объяснять, Это мое тело, Это его тело, Мы были почти одного возраста, Фотография немножко нечеткая, Он пошевелился, Он пошевелился потому, что в этот момент он смеялся, Он часто шутил, Это был восхитительный товарищ по несчастью, Настоящая дружба связала нас, Он думал, что умрет, но, возможно, в этот момент он пошевелился, рассказывая смешную историю.
15. БАБАЯ ШТЕРН
Подниматься надо по лестнице пешком, лифт испорчен, его мотор был подожжен в подвальном этаже тридцать лет назад неизвестно кем, бродягами или солдатами, может, случайно, а может, и со злым умыслом, или, возможно, потому, что некоторые вообразили, что идет война или творится возмездие и только таким образом можно ее выиграть, а его свершить. Запахи горелого масла и радиоактивные пары рассеялись, и здание снова безвредно. Я живу на четырнадцатом этаже, наименее разрушенном.
Когда я возвращаюсь к себе и дохожу до площадки девятого этажа, перед тем, как начать подниматься по следующему пролету, я должен пройти мимо квартиры номер 906. Я делаю здесь паузу, перевожу дыхание. Вот уже пять месяцев, как квартира занята. Дверь здесь подпилена посередине, как это делалось некогда в денниках конюшен, в те времена, когда существовали лошади, и на закраину выступающей ее верхней части облокачивается женщина, она облокачивается на нее своими огромными руками. Это Бабая Штерн. Она всегда здесь, день и ночь, в рубахе, лоснящейся от пота, широкая и пузатая, и сально гладкая, какими были некогда гиппопотамы, во времена, когда еще существовала Африка; она пребывает здесь постоянно, с короткими интервалами, во время которых дети ее отодвигают ее в сторону, чтобы опорожнить лохань, или увлекают ее в глубину квартиры, чтобы привести ее в порядок и набить ей пузо.
Не издавая никогда никаких иных звуков, кроме тяжелых вздохов или же звуков кишечного брожения, или посвистывания мочи, или поноса, она стоит не двигаясь на старых покрышках, которые сыновья Штерн подложили под нее, чтобы у матери было удобное место над лоханью и чтобы она могла наслаждаться зрелищем приходящих и уходящих людей. На самом деле движения здесь мало, потому что, кроме меня, никто не живет на верхних этажах. Как часовой, которого забыли во дворе казармы вдали от поля битвы, Бабая Штерн в течение часов не видит, чтобы что-либо происходило. Она внимательно смотрит на лестницу, покрытую пылью, на ступеньки, по которым никто, кроме меня, не ходит, потому что ее сыновья входят и уходят с другой стороны, по лестнице, которая ведет на восьмой этаж. И так она остается стоять, взыскуя о полном отсутствии каких бы то ни было событий, неподвижная, с подавленным лицом, не вытирая капли пота, стекающие по ней, чувствуя, как в ней медленно застывает жир, догадываясь, как разрастается ее мускульная масса, редко мигая, иногда служа мишенью для насекомых, иногда атакуемая бабочками и мухами. Небытие несколько зловонно, и она втягивает его в себя маленькими затяжками ноздрей, она изучает его. В потрескавшейся стене напротив живут ящерицы. Она знает их наизусть, она знает, чего стоит каждая из них, кто из них неловок, кто обладает способностями к языкам, кто никогда не избавится от своих детских фобий. Она их любит.