Эмине Эздамар - Мост через бухту Золотой Рог
В квартире тускло зажглись две лампочки, оставшиеся от умершей старухи-жилички. Сорок ватт. Мы сели на кухне. Печная плита, от которой веет стужей. Надо раздобыть угля. На плите сковородка, остатки застывшего жира плавают в остатках чая. Должно быть, прямо в этой немытой, жирной сковороде старуха грела себе чай. Не снимая пальто, мы сидели у плиты, как будто около нее можно согреться. Атаман отдал Ангелу часы, которые старик выбросил из окна. Часы тикали в чемодане, который мы еще не открыли, в раковину мерно капала вода из крана: кап-кап-кап. Электропроводка во многих местах оголилась, на лампочках налипли дохлые мухи. Казалось, тусклый свет этих лампочек, почти не освещая комнату, призван только слабо подсвечивать смерть насекомых. Каждая сигарета, выкуренная той ночью, норовила доказать нам лишь одно: мы поступаем неправильно. Мы отбились от стада и теперь плакали от тоски по стаду. И Атамана, чтобы согреться хотя бы запахом от его головы, рядом тоже не было. Мы сидели там, и даже стены кухни, казалось, злобно на нас таращились: чего это они тут расселись? Одна из тусклых сорокаваттных лампочек начала предательски мигать, а потом и вовсе погасла. Да, здесь был Берлин. Такого Берлина мы прежде не знали. Мы знали наше общитие, но общитие — это не Берлин. Берлин начинался только за порогом общития, это было как кино, куда можно сходить, посмотреть фильм, вернуться на автобусе домой и там, переодеваясь во все домашнее, пересказать кино родным и соседям. А теперь мы в этом фильме застряли, как будто примерзли к остановившейся кинопленке. Никто не постучит в нашу дверь, никто не встанет отворить постучавшему. Одетыми, в пальто, мы лежали на кроватях в темноте и ревели, а под утро, еще до рассвета, со своими так и не распакованными чемоданами потащились обратно в родное женское общитие. Часы по-прежнему тикали в нутре чемодана, снег путеводным мерцанием указывал нам дорогу к несчастному Анхальтскому вокзалу. Когда мы пришли в общитие, женщины уже встали. В коридоре пахло теплом женских постелей и вареными яйцами. Мы стояли под дверями душевой и слушали, как плещется вода по женским телам. Мы открыли дверь и увидели только пар и мыльную пену на полу и на женских лицах. Одна из женщин выронила мыло, я подобрала и подала ей, а она даже глаз не открыла, мыльная пена стекала с ее волос по лицу. Я долго потом еще нюхала свою руку, она пахла этим мылом, и когда мы на остановке ждали автобуса, от холода теснясь поближе друг к дружке, все женщины пахли этим же мылом. Сидя в автобусе, мы с Ангелом все еще тряслись от страха, — мысленно мы все еще сидели там, в стылой и пустой кройцбергской квартире с дохлыми мухами. Украдкой я нюхала волосы впереди сидящих соседок и свою руку, все не могла поверить, что мы пахнем одинаково. На заводе я стала пугаться некоторых шумов, они были как будто продолжением звуков той вымершей квартиры. Шорох выскакивающей из автомата сигареты, звяканье брошенной в прорезь монетки (одна марка), жалобное звяканье бракованной радиолампы, когда ее выбрасывают в ведро, пиканье и стук контрольных часов, когда просовываешь в них свою карточку. Я ненадолго забывала эти звуки, когда работницы-гречанки, не умеющие выговаривать букву «ш», истошно вопили: «Госпожа Миссель, ходите сюда!»
Ночью в общитии мне приснился сон. На потолке и стенах нашей комнаты вдруг образовались щели. Я лежала на полу, а из этих щелей выпрыгивали маленькие змейки, но не целиком, а только до половины, вторая половина их извивающихся тел оставалась внутри. И у меня внутри тоже была змея, но большая, голова ее высовывалась у меня изо рта. И чей-то голос мне сказал: «Не вздумай вытаскивать змею у себя изо рта, она тебя непременно укусит». Я проснулась с воплем ужаса. Сестры, по-прежнему носившие электрические голубые халаты, беспокойно ворочались под своими одеялами и что-то бормотали во сне. Надо мной на верхней койке проснулась Резан. Реклама над Театром Хеббеля вспыхивала и гасла. Я изо всех сил терла себе зубной щеткой зубы и десны, лишь бы не заснуть снова. И Резан тоже больше не спала, ее голова свесилась с верхней койки и принялась рассказывать мне историю, которую придумал Чехов, «Дама с собачкой» называется. Дама гуляла со своей собачкой вдоль пляжа, и как-то раз один мужчина, Дмитрий — его жена называла его Димитрием, — даму с собачкой увидел. Дама была блондинка. Потом он увидел ее в парке, опять с собачкой, никто не знал ее имени, ее все так и звали — «дама с собачкой». Дмитрию захотелось с ней познакомиться. Но он женатый мужчина, у него семья, дети. Правда, женился он очень рано, поэтому жена его уже казалась ему старой. Он часто ходил к другим женщинам, хотя всегда говорил о них только пренебрежительно. Едва кто-то заводил разговор о женщинах, он снисходительно бросал: «Низшая раса». А сам двух дней без этой низшей расы прожить не мог. В обществе мужчин он зевал, ему было скучно, не по себе. Зато среди женщин всегда знал, о чем и как говорить, и даже молчать с ними было куда легче, чем с мужчинами. И вот однажды под вечер в парке, заметив в павильоне ресторана даму с собачкой, он сел за соседний с ней столик. Люди всякое о ней говорили. Будто бы она вообще-то замужем, но сюда приехала одна и ни с кем не знается, кроме своей собачки. Дмитрий сидел и лихорадочно думал, как бы ему с незнакомкой заговорить. Тут Резан умолкла.
— А потом, что было потом? — спросила я.
— Завтра прочту и вечером расскажу тебе, как он с ней заговорил, — ответила Резан.
Так, благодаря ей, я позабыла и своих змей, и остатки чая в жирной сковородке на квартире умершей старухи, я ни о чем больше думать не могла, кроме одного: как же все-таки Дмитрий заговорил с этой дамой с собачкой?
Мы отправились на завод. В то утро в газетной витрине я вычитала заголовок: ОНИ ОПЯТЬ БАБАХАЮТ. «Они опять бабахают», «Они опять бабахают». В автобусе я заучивала свои предложения, а вечером заметила, что другие женщины в общитии тоже постоянно чему-то учатся. Одна училась находить дорогу в общитие пешком из центра города. Она часто бывала в центре, ходила там по универмагам, но однажды заблудилась, потому что в Берлине зимой рано темнеет. Сперва она плакала, потом, чтобы успокоиться, стала себе внушать: «Хорошо, что дома меня не ждет муж». И расплакалась от этого еще сильнее. Но тут она услышала колокола полуразрушенной церкви, а поскольку эту церковь и голос ее колоколов она хорошо знала, она пошла на звон и нашла церковь, а уж около церкви, она знала, есть автобусная остановка, откуда можно доехать до общития. Она эту церковь называла разломанной, ее верхняя половина обрушилась во время войны от бомбежки. Теперь разломанная церковь всякий раз помогала ей найти дорогу домой. Когда она рассказывала нам, как заблудилась и плакала в темноте, она никогда не забывала упомянуть и о муже, которого у нее не было: «Хорошо, сказала я себе, что дома меня муж не ждет». Другая женщина училась бегать по эскалатору против движения. Она тоже говорила: «Хорошо, что у меня нет мужа, если бы он увидел, чем я занимаюсь, он бы мне все космы повыдергал». Короче, всякая история выруливала на мужа или мужчину. Одна говорила:
— У меня сегодня мясо сгорело, одни уголья остались. Не страшно, у меня ведь нет мужа, который сказал бы мне пару ласковых.
Переваренные макароны, пересоленная еда, несколько набранных лишних килограммов на бедрах или животе, непричесанные волосы, разъехавшийся шов на бюстгальтере — на все была одна присказка:
— Слава Аллаху, у меня нет мужа, который это увидит!
Разбитая на кухне тарелка, выпавший из рук стакан неизменно сопровождались тем же комментарием:
— Хорошо, что наши мужья этого не видят.
Если кто-то из нас на полную громкость включал проигрыватель и который раз подряд, словно вздумал не столько насладиться песней, сколько от нее одуреть, заводил одну и ту же пластинку, слушая, как сладкий мужской голос выводит «Семь мостов пройдешь», другие женщины замечали:
— Жалко, нет мужика, чтобы она наконец угомонилась.
Еще одна женщина помешалась на своем пылесосе «Хувер», за что остальные прозвали ее «хувернанткой».
— Аллах свидетель, — захлебывалась она, — я слышу, как он засасывает любой камушек, любую соринку, треньк — и готово! Буквально всё слышно!
Женщины кивали головой и спрашивали:
— Хувернантка, а мужик у тебя есть, чтобы было кому показать, какая ты чистюля?
Одни женщины говорили: «Хорошо, что у меня нет мужа…», другие наоборот: «Жаль, что у меня нет мужа…» Но все равно, любое такое предложение, неважно, начиналось ли оно со слова «хорошо» либо со слова «жаль», заканчивалось неизбежно на «муже». Это слово было как огромная жевательная резинка, которую в общитии жевали все скопом. Казалось, когда от слишком долгого жевания жвачка теряла вкус, застревала в зубах или прилипала к нёбу, они выковыривают ее пальцами и растягивают в воздухе длиннющими нитями. Когда я проходила мимо холла, где они трепались часами, я даже груди прикрывала руками и старалась ступать потише, чтобы нити их трепотни-жвачки не застряли у меня в волосах и не налипли на свитер.