Петр Проскурин - Черные птицы
Тамара Иннокентьевна не знала, какой он критик, хороший или плохой, но что его присутствием всегда определялась степень значимости концерта или любого другого события, было известно всей музыкальной Москве. Наблюдая со стороны взвинченное оживление Парьева, обладавшего почти женской способностью самовозбуждаться, словно весталка, и особенно проявлявшего это свое качество в присутствии рядом нужного и важного человека, Тамара Иннокентьевна постаралась, сколько могла, притушить собственную раздсрганность и успокоить лицо, она тоже готовилась к должному свершиться таинству. С наслаждением вслушиваясь в узнаваемый звук настраиваемых инструментов, возвращавший се в далекие годы юности, в годы недолгой, шумной славы Глеба, она загоревшейся кожей лица и шеи чувствовала на себе пристальные взгляды оркестрантов, в директорской ложе было просто некуда деться от этого липкого въедливого интереса к се особе-люди оставались людьми. Каким-то непостижимым образом у нее за спиной почти тотчас оказался Солоницын, он словно прошел сквозь стену: не было его - и есть. Тамара Иннокентьевна этой его поразительной особенности боялась и, ощутив у себя за спиной его присутствие, с трудом заставила себя не думать о нем.
Солоницын, словно почувствовав ее состояние, сидел спокойно, отдыхал после утомительной работы в фойе, где пришлось рассчитывать каждое движение и слово. Он подумал, что стал подозрительно быстро уставать, что, очевидно, пора на два-три месяца исчезнуть из Москвы. Он старался не смотреть на тяжелый узел волос, на высокую и чистую шею Тамары Иннокентьевны, чтобы не будить в себе застарелое неприязненное чувство к этой женщине, неизвестно за что его презиравшей и даже ненавидевшей.
Он никогда не позволял себе обижаться, тем более высказывать каким-либо образом свою обиду, это было ему не по карману, а следовательно, не существовало для него, но вот сейчас он не узнавал себя, проснулось что-то мальчишеское, ненужное, и он никак не мог с этим сладить. "Тоже мне, строит из себя первозданный кристалл, непорочная дева, да и только, из-под мышки рожать думает, без зачатия, - раздраженно и грубо думал он, в то же время ничего не выпуская из виду и сохраняя на лице любезное выражение. Что же ее Санечка, не знает, что ли, она, по каким гекатомбам он бодро шагает вверх? Что за непостижимое ханжество, какое уважение к своей особе! Посмотреть бы, смогла бы она сохранить вот такое царственное спокойствие, не будь рядом с ее наполеончиком таких вот, как я, незаметных, сереньких, не замечающих оскорблений и все прощающих, ведь ее-то наполеончик только на таких и держится, такие, как он, всегда были, есть и должны быть. Мы ему делаем славу, мы его подножие, а он нас соответственно подкармливает, бросает нам время от времени кусок, другой! Мы сила, потому что мы умеем организоваться, подчиняться, мы умеем постоять друг за друга, а все те, мыслящие себя гениями, вроде Горского, надеются лишь на божью искру, один другого, как черта, сторонятся. Фу-у-у, и нету такой искры: сколько их уже погасло, достаточно кое-кому подуть или вовремя не подбросить самого примитивного горючего: дровишек там или солярочки... Хе-хе-хе!"-с удовольствием мысленно потер руки Солоницын, ощущая свое могущество в единении с тем же Александром Евгеньевичем и восхищаясь именно неизвестно откуда взявшимся ласковым словом "солярочки".
Тут появился ловкий, с широкой лысиной знаменитый дирижер Лолий Вайксберг, снискавший себе славу не без деятельного участия и покровительства Александра Евгеньевича, и это тоже было сделано не без дальнего прицела-последние годы Лолий Вайксберг широко пропагандировал музыку Александра Евгеньевича в своих частых поездках и гастролях за границей...
Солоницын стал смотреть, как прославленный дирижер незряче и привычно поклонился в зал, выпрямился, повернулся, напружинил жирный затылок и демонически вознес руки над ждущим оркестром. Программу Солоницын знал наизусть, он сам составлял ее по указаниям Александра Евгеньевича, и поэтому мог себе позволить сейчас как бы отключиться от концерта, сплошь составленного из произведений Александра Евгеньевича, отрывков из его патриотической оперы "Высокое небо", получившей самую лестную оценку на самых высших уровнях, музыки из кинофильма "Великий путь", сюда Александр Евгеньевич умело пустил в дело отходы от оперы, затем шло несколько народных песен в обработке Александра Евгеньевича и его же романсы на стихи современных поэтов. Одним словом, Солоницын мог позволить себе заниматься все тем же блестящим анализом, он довел до логического конца мысль о полной своей правоте и на примере Тамары Иннокентьевны пришел к неопровержимому выводу, что сейчас люди их круга живут как бы в двух главных измерениях. В одном приходится приспосабливаться, многого не замечать, со многим соглашаться, оправдывая это все тем же старым утверждением, что такова жизнь и против нее не попрешь, в другом же горизонте совсем иной тон, необъяснимая мораль некоей разграничительной линии в одном и том же вопросе. То, что допустимо по одну сторону этой линии, по другую встречает удивление и даже негодование, вот он сам, Солоницын, сколько угодно может прислуживать, подличать во имя того же Александра Евгеньевича, но это лишь по одну, определенную сторону черты... Стоит же ему ступить па неположенную половину, и ему тут же дадут понять, что он переборщил, что от него дурно пахнет, что каждый должен знать свое место, - и все это будет оправдано сложностью, даже диалектичностью жизни. А вся мораль здесь на ладони и выражается двумя словами-делают одно, а говорят другое, и, очевидно, для этого в мире есть свои причины.
За подобными рассуждениями Солоницын совершенно забыл проследить, как раньше хотел, за Тамарой Иннокентьевной, за ее восприятием концерта, а когда вспомнил об этом, было уже поздно. Первая часть закончилась, прогремели аплодисменты (Солоницын не без тайного удовлетворения отметил, что особого энтузиазма слушатели не проявили), дирижеру принесли огромный букет алых роз. Начался антракт.
Тамара Иннокентьевна, задумчиво улыбаясь, занятая какими-то своими мыслями, вышла из ложи, Солоницын не стал ей навязываться, но, скользнув вслед за ней в фойе, некоторое время продолжал думать о ней. Впрочем, и для Тамары Иннокентьевны ничего нового или неожи-, данного не было, все, что исполнялось, она знала, исполнение могло быть лучше или хуже, но существенно перемениться ничего не могло. Это был Саня, это была его музыка, ничего другого никто, и тем более она сама, ожидать, а тем более требовать не мог. Нужно было прогнать чувство неловкости и растерянности, пришедшие к ней вроде бы ни с того ни с сего, ниоткуда.
Она пожалела, что не пригласила кого-нибудь из подруг, - все сложности отступили бы, растаяли, а то ведь обязательно кто-нибудь привяжется со своими фальшивыми восторгами, и будет совсем неловко. Саню же видеть тоже сейчас ни к чему, биологически он удивительно чуткий, сразу поймет, что она далеко не в восторге...
Едва она успела пожалеть о своей неосмотрительности, перед ней оказался Парьев, сказал какую-то плоскую любезность, сощурил умные, плутовские, все понимающие глаза, взял ее руку, осторожно поцеловал.
- Хорошо, хорошо, я давно хочу познакомить с вами свою жену, что-то все никак не складывается. У нее сегодня защита... Хорошо, очень хорошо! сказал он почему-то значительным шепотом и осторожно исчез. К чему относились его слова, к Сане ли, к ней самой, Тамара Иннокентьевна не поняла, Парьев, вероятно, просто еще раз напомнил о себе, о своем присутствии на концерте.
Тамара Иннокентьевна направилась к широкой мраморной лестнице с намерением выйти на улицу и побыть под темными деревьями в одиночестве, но тут же почувствовала на себе чей-то взгляд: она даже вздрогнула, но заставила себя идти прямо и не оглядываться. Она знала, что человек, неотступно следивший за нею, пошел следом.
Тамара Иннокентьевна хотела обернуться и как следует отчитать наглеца, но вместо этого лишь прибавила шаг н, оказавшись в знакомом скверике перед консерваторией, облегченно вздохнула, выбирая затененные места, она медленно прохаживалась, наслаждаясь привычным слитным шумом города, одиночеством, какой-то внезапно охватившей душу легкой грустью. Ей больше не хотелось никаких перемен, то, что дано судьбой, ее вполне устраивает, большего ей и не надо, хотя в юности, в молодости, когда рядом был Глеб, все это представлялось иначе, както больше, возвышеннее, грознее. Но что не грезится в юности, уж такая крылатая пора, затем все получается иначе, начинаются неизбежные потери, душевная усталость, приходится мириться со многим, нужно держать себя в руках. Что же, Саня есть Сапя, это не Глеб, и при всем желании и изворотливости он не может подняться до него, но он же в этом не волен, а значит, не виноват.
Столько ему отпущено от бога, не всем же быть высокими творцами, он хороший человек, любит ее, что же еще надо? Мужчины вообще честолюбивы, со своим тайным дном: на этого противного Солоницына нечего особенно сердиться. Везде своя борьба, а она всего лишь женщина-не ей переделывать мир! Смешно... Стать на площади и проповедовать? А какое у нее право учить? Что она знает?