Мигель Делибес - Письма шестидесятилетнего жизнелюбца
Бальдомеро, воскресная компания да друзья из Креманеса – вот и все мое общество. Маловато для шестидесяти пяти лет? Вероятно, но это только доказывает, что я человек не экспансивный, а, напротив, замкнутый и склонный к мизантропии. Но теперь Вы открыли мне путь общения, ранее недоступный, и я с радостью вверяю себя ему. Пишите мне. Пишите о своих делах. И не забудьте про фотографию. Я не знал, что Ваша старшая дочь Сильвия, та, что замужем за дипломатом, проживает в Женеве. Я бывал в Женеве проездом невесть сколько лет назад. Чистый, опрятный город, с большими открытыми пространствами, в самом замысле своем отличный от наших тесных и невыносимых ульев. Вы не собираетесь навестить дочь? А три девочки – они дочери Сильвии или ее сестры из Севильи? Вам не хотелось бы иметь внука, мальчугана?
Ваш преданный, неизменно думающий о Вас
Э.С
4 июляДорогой друг!
Моисес Уидобро, местный почтальон, выполняющий при случае обязанности альгвасила, доставил мне Ваше письмо, пересланное из столицы и опоздавшее, таким образом, на трое суток. В предотъездной суете я забыл сказать, чтобы Вы писали прямо в деревню. И совсем не обязательно указывать адрес – Креманес маленькое селение, и все мы здесь знаем друг друга. Если Вы будете писать сюда, мы выиграем на этом сутки или даже двое. Пересланные письма разочаровывают меня, словно вещи, полученные из вторых рук, перепроданные, прошедшие таможенный досмотр или подвергшиеся надругательству. К этому вопросу я отношусь очень болезненно. Когда Рафаэла приезжала к нам на время отпуска, я не разрешал ей читать газету раньше меня. В противном случае я лишался удовольствия чувствовать себя первооткрывателем, и к тому же мне представлялось, что газета, уже прочитанная кем-то другим, утрачивала девственность и тем самым переставала вызывать интерес.
Я пишу Вам на застекленной галерее дома, где моя покойная сестра Рафаэла стелила одеяло и ложилась загорать в одних узеньких трусиках и в лифчике. Боже, какие были времена! Галерея сейчас в тени, тогда как косогор против дома и Пико-Альтуна залиты лучами солнца. Склоны, покрытые дубравами на вершинах и участками высаженных сосновых рощ в низинах, уступами ниспадают в долину, разрезанную рекой Адарме-малюсенькой речушкой, на чьих берегах, размежевывая сады, где еще вчера росла одна упрямая ежевика, стоит теперь лес из каштанов, вязов и ценных серебристых тополей, которые под порывами налетающего, как сейчас, ветра образуют беспокойную, не поддающуюся описанию растительную симфонию.
Меня огорчает превратное толкование Вашим сыном моего поступления редактором в «Коррео». Я попал туда не с черного хода, как он считает, а с единственного, который был для меня открыт. Молодым свойственно все упрощать, они склонны к максимализму и ниспровержению авторитетов. В жизни, сеньора, нет ни черных, ни парадных входов. Любая дверь хороша, когда нам открывает ее История. Сын Ваш может быть уверен, что не я организовал Национальное восстание. Я аполитичен, был таким всегда, с детства, и, сколько себя помню, всегда воспринимал политику как неизбежное зло. Иными словами, сеньора, мне все равно, какой стороной ляжет монета, безразлично, выпадет ли орел или решка. Только с такой нейтральной позиции можно судить объективно. А мнение Вашего сына так же необъективно, как и точка зрения председателя Совета дона Хосе Мигеля Остоса, когда в тот злополучный день он заявил, что Главное управление печати, не решаясь конфисковать «Коррео», решило его просто-напросто оккупировать. Положа руку на сердце, сеньора, разве похож на оккупанта я, честный человек, один из самых трудолюбивых и благонадежных редакторов в штате газеты? Куда ни шло еще называть так Бернабе дель Мораля, человека пришлого, заклятого врага «Коррео», назначенного директором за воинские заслуги; но за что меня-то, лицо индифферентное по отношению к любого рода идеологии, простого труженика? Без ложной скромности, сеньора, должен сказать, что мой приход в газету не принес ей ничего, кроме благ, первым и главным из которых стал самый непосредственный контроль за действиями Бернабе дель Мораля, хотя, с другой стороны, это отнюдь не означает, что я разделял мнение о нем сеньора Эрнандеса, считавшего нового директора «безбилетным зайцем, пробравшимся на корабль, чтобы его потопить». Я никогда не был марионеткой или ставленником министерства, как утверждает Ваш сын. Правда, я не разделял позиции газеты, но ведь и ее руководителя тоже. А моя работа в те годы, скажу Вам, была самоотверженной и разносторонней, хотя никто до сегодняшнего дня так и не соблаговолил по крайней мере признать это.
Однако лучше всяких слов убедит Вас в моей правоте тот факт, что, когда в пятидесятом году тяжело заболел дон Просперо Медиавилья, никто не возразил против того, чтобы я принял на себя обязанности главного редактора. До тех пор, в течение десяти лет, я составлял обзоры хроники, происшествий, кино, а также занимался общей редакцией материалов, которой первоначально пренебрегал, но с годами полюбил и оценил по достоинству. Поскольку работа, даже сверхурочная, никогда не исчерпывала моего свободного времени, я посвятил эти годы самообразованию, прочтя первоначально таких выдающихся довоенных публицистов, как Маэсту [9], Ортега, Унамуно, а затем, уже в Муниципальной библиотеке, – испанских, французских и русских классиков. Так, между редакцией, гемеротекой [10] и городской библиотекой провел я, хотите верьте, хотите нет, десять лет своей жизни, далекий от какой бы то ни было легкомысленности. Моя страсть к журналистике была неумеренной, всепоглощающей, и я, хотя и без какой-то конкретной цели, исподволь готовил себя к более высокому предназначению.
Дело пошло на лад, как я уже говорил, осенью пятидесятого года, со смертью дона Просперо Медиавильи. Отведя кандидатуры двух сотрудников как слишком старых, еще троих – как чересчур молодых, и моего неразлучного друга Бальдомеро Сервиньо как работающего по совместительству, Бернабе дель Мораль с одобрения компании назначил главным редактором меня (обратите же внимание, сеньора, и передайте это своему сыну: компания заявила о согласии с моим назначением). Должность была весьма неудобная, поскольку за неимением ответственного редактора мне предстояло организовывать и распределять работу таким образом, чтобы, с одной стороны, не ущемлять достоинство вспыльчивого и опасного в гневе Бернабе, и в то же время заручиться поддержкой и добиться признания всей редакции, как если бы я на самом деле держал в своих руках бразды правления. Поистине щекотливое положение, из которого я вышел с честью, ибо не только сумел избежать трений и конфликтов, но и за каких-то два года искоренил ставшую уже традиционной утерю корреспонденции, поднял тираж газеты на двадцать процентов и вдвое увеличил объем рекламы. Ну, как Вам мой послужной список, сеньора?!
С течением времени положение директора становилось все более неустойчивым, и, когда в начале шестидесятых годов произошло некоторое ослабление контроля за печатью, хватило одного шага со стороны компании, чтобы окончательно избавиться от Бернабе, человека никчемного, являвшегося, нужно признать, ставленником министерства. Мое восхождение на пост директора представлялось теперь неизбежным, поскольку других подходящих кандидатов просто не было. Любой беспристрастный наблюдатель признал бы это. И тем не менее, друг мой, возобладала политика, неблагодарность взяла свое, и мои поверхностные, попросту говоря, приятельские отношения с Бернабе дель Моралем перечеркнули все заслуги, так и оставив несбывшимися многолетние мечты. Однако описание того прискорбного эпизода заняло бы слишком много времени. Оставим это на другой раз.
Вот уже около двух часов я пишу Вам, беседую с Вами, сеньора, и представьте, ни голова, ни тело мои не чувствуют ни малейшей усталости. Из галереи уже ушла тень, солнце, стоящее почти в зените, заглядывает через стекла в дом и ложится полосой на кипарисовый настил. Ветер утих, зеленая долина погрузилась в тяжелый полуденный сон. Я не удивлюсь, если к вечеру соберется гроза. Над двором кружатся голуби, которых завел я два года назад в старом амбаре; всего-то две дюжины птиц, но они так радуют глаз и, кроме того, время от времени доставляют мне к столу птенчиков, мое любимое кушанье. Пробовали Вы их когда-нибудь? Голуби, дорогая, это поистине царское блюдо, изысканней, на мой вкус, чем куропатка или фазан, и с куда более нежной и сочной грудкой. Моя покойная сестра Элоина знала отличнейший рецепт их приготовления. Перепишите его и попробуйте при первой возможности. Выкладываете дно толстым слоем лука, заливаете по ложке оливкового масла на каждую порцию, затем добавляете зубчик чеснока и веточку петрушки. Опускаете птенцов, обжариваете и ставите тушиться на маленьком огне, причем желательно на дровяной плите, растапливая ее углями или дровами. Время от времени пробуйте их вилкой, до тех пор, пока зубцы не будут легко проходить до кости. Подавайте горячими, не открывая кастрюли. И помните главное: никогда не подливайте воду. Это достаточно распространенная привычка, вызванная опасением, что мясо останется жестким. В крайнем случае добавьте немного уксуса до того, как все закипит. И больше ничего. А попробовав, Вы мне скажете, есть ли на земле что-нибудь изысканней этого блюда.