Александра Созонова - Если ты есть
— Подруга… Иди ко мне.
— Не хочу.
— Хочешь.
— Не-а.
— Хочешь, но боишься признаться, что хочешь.
— Я ничего не боюсь.
— Знакомая фраза! — Он шевелит пальцами, пытаясь дотянуться до ее волос и шеи. — Ты моя радость…
— Я приду, если ты не будешь приставать. И мы просто обнимемся, как братья.
— Или как сестры.
— Сестренка… (мечтательно).
Зацепив ее ладонь своей, он тянет на себя.
— Обещаешь?
— Не буду, не буду.
Вздохнув, нарочито нехотя, она перебирается к нему.
— …Ресницы у тебя стали совсем белые на кончиках. От соли. На месте женщин я бы красил их не в черный, а в белый цвет. Белый-белый. Не могу насмотреться…
Она поднимает с тарелки, стоящей у изголовья, сочащийся, мятый персик. Надкусив, жалуется:
— Персики эти совсем осточертели. Какой-то тошнотворный вечный кайф…
Он мягко отбирает у нее персик… После она недовольно ворчит:
— Я не могу заниматься этим так часто. Да еще днем.
— Тебе разве не хорошо, девочка? Ты же счастлива. Она возмущенно размыкает его руки. Скатывается на пол.
— Сытое, обывательское счастье! Персики, пляж, шашлык, секс два раза в день, светская болтовня под кипарисами, коктейль-бар… Невыносимо! Он смеется.
— Действительно, вынести это сверх человеческих сил… Мне нравится, что каждый раз тебя приходится уламывать, как в первый раз. Вроде должно надоесть, а не надоедает. Я балдею от твоих игр.
— Я не играю. Я искренне.
— Ты искренне намереваешься меня уверить, что равнодушна к сексу?
— Не равнодушно мое тело. Но я и мое тело — не одно и то же.
— Ты игровой человек, не отпирайся. Так же, как и я. Мы очень похожи, и это здорово. И что бы мы с тобой были без игры, игры с безоблачным небом над головой? Когда не от чего защищаться и ничего не страшно…
Она пытается втащить разговор в серьезное русло.
— Обещай мне, что мы выберемся, хотя бы на неделю, в совершенно пустое место. Скалы, море… Ни души кругом. Вдвоем на диком берегу, у дикого моря. Может быть, будет шторм… Никаких пьянок, пустой болтовни, никаких лезущих обниматься с тобой дураков, ничего наносного, тщеславного — все настоящее. Настоящая вода. Настоящее солнце. Настоящие мы с тобой.
— Ладно, поедем. Если тебе так хочется.
— Ты всегда говоришь «ладно», но делаешь по-своему…
В дикое место они так и не выбрались, несмотря на все просьбы Агни. Ни дискомфорта, ни безлюдья — в больших количествах — Колеев не выносил. Напротив, чем больше людей, тем лучше. Он любил наблюдать текущий мимо многоцветный людской поток, расслабясь, не вовлекаясь в него. Взгляд — единственная ноша странника!
«Люблю вглядываться в лица — другие жизни интересуют в каком-то смысле больше, чем собственная, — при всем эгоцентризме… Иногда красивое или одухотворенное лицо как бы перечеркивает все твое существование, все свое делается неинтересным и незначительным — и какая радость тогда не „быть“, но лишь „видеть“!»
Обычно они устраивались ближе к вечеру где-нибудь на ступеньках, на бордюре аллеи, прямо на нагретых за день пешеходных плитах.
Отвлекшись от ярко-однообразной толпы, она рассматривала его в профиль.
— Единственное, что мне в тебе нравится, — это глаз. Правый. Ресницы тонкие, как паучьи ножки, золотистые… Я бы хотела вынуть его и заспиртовать. Носить на груди в прозрачной ладанке. Глаз любимого человека — защита от дурных сил.
— Ты моя милая…
— Еще у тебя красивые руки. Сюрреалистические: длинные, худые, с выпирающим барельефом вен. Похожие на синие инопланетные деревья,
— В молодости я комплексовал из-за этих вен. А еще у меня нет затылка, знаешь? Тоже комплексовал. Вот пощупай.
Она проводила рукой.
— Правда…
— Хорошо, что волосы густые, незаметно.
— А к чему это?
— Не знаю.
Оторвав глаза от него, она поворачивается во внешний мир.
— Смотри! Как тебе эта дама?
— Какая?
— В малиновом кимоно.
— Ступни тяжеловаты. Сколько ни смотрю, все больше убеждаюсь, что прав был Пушкин. Насчет женских ног.
Она вытягивает ступню в легкой веревочной босоножке.
— А у меня вполне ничего… И лодыжка узкая. Он ласково похлопывает ее по колену.
— …А по-моему, симпатичная девушка. Может, закадришь ее?
— ?
— Или другую какую-нибудь. Я в сторону отойду, не буду мешать.
— Ты к чему это?
— Я вполне искренне. Давай я выберу тебе самую симпатичную.
— Чтобы ты меня зарезала потом — с твоей бешеной ревностью?
— Ты ошибаешься — я абсолютно не ревнива.
— В этом я уже успел убедиться.
— Да нет же! Я, наоборот, горда за тебя буду. Как за собрата. Да и мне полегче будет. — Она потупляет глаза. — Не будешь кадрить?
Он смеется.
— Стоит только представить, как это выглядело бы на деле! Обезьяна ты. Все бы тебе играть.
— И ничего дикого в моем предложении нет. До сих пор не можешь понять, что у нас с тобой не роман.
— Интересно?..
— Вспомни, с чего у нас началось. Кто свел меня с тобой? То-то! Мы не любовники, не возлюбленные, а… другое совсем. Скажем, две обезьяны, лезущие вверх. Но по разным лианам.
— Не любовники, говоришь?
— Убери свои руки, к бесу!.. Лезут лицом к лицу. Смотрят друг на друга. Им незачем бороться, меряться силой и ловкостью… Но и в объятиях они не сольются. Лезут. И если одна устанет, другая придержит ее за локоть. И если одна обернется вниз и похолодеет от страха, другая повернет ее голову за подбородок, чтобы смотрела в лицо. Не страшно… Да отстань ты от меня, в конце концов!
— Когда ты так трепешься, я забываюсь совсем…
Перед сном, выпроводив последних гостей, они сочиняли вдвоем пьесу.
В ней было два действующих лица: Он и Она. Идею родила Агни — пусть каждый говорит за своего героя, а начальную ситуацию и конфликт придумают сообща. Из сплетения двух противоположных натур, взглядов на жизнь, темпераментов — трудно вообразить больших антиподов, чем она и Колеев! — в их спорах и монологах вылупится гибкое, одухотворенное тело пьесы.
Согласно христианской традиции, Колеев делил свои состояния на телесные, душевные и духовные. (По этой терминологии с женой его связывала душевная близость, с Агни же — две остальные, что было ей весьма лестно.) Переняв эту его манеру, Агни заставляла свою героиню то и дело разделяться на три не слишком ладящие друг с другом ипостаси: Тело, Душу, Дух. Душа была весьма истеричной и вздорной дамой…
Порой Колеев отвлекался от написания пьесы, выхватывал записную книжку, уходил в свое. Агни сердилась. «Ну вот, опять песню пишешь! Пьесу надо писать, единоличник несчастный!» — «Знаешь, это у меня впервые — что пишу при ком-то. Ты меня вдохновляешь, и это удивительное состояние». — «Мне очень лестно. Правда, я сдуру продолжаю рассчитывать, что способна на нечто большее. Все генерирую и генерирую идеи, а ты сачкуешь. Я же хочу, чтобы оно получилось — наше с тобой детище!» — «Я хочу, чтобы у нас настоящее детище получилось. Мальчик». — «Да н> тебя! Я серьезно». — «И я серьезно. Знаешь, как я тоскую по своему будущему пацану! Да и девочке был бы рад безумно. Сколько женщин в любви клялось — ни одна не решилась».
Они говорили до утра. Засыпали, когда первые курортники шли купаться. Разматывали друг перед другом ленты своих жизней — вплоть до рождения, Агни чувствовала, как заселяется, расширяется ее душа: все, когда-то близкие Колееву люди, женщины, друзья, дети — иных она наблюдала воочию, других представляла по его рассказам: сумасбродные, талантливые, прекрасные — входили в нее, становились кровно родными. Он словно переливал в нее свой мир, сам изнемогая его изобилием, и она принимала радостно и благодарно, хотя и до встречи с ним заселена была людьми, симпатиями и враждами — по горлышко.
Окружающим они доставляли немало забавных минут. Когда ссорились. Вернее, когда ссорилась Агни, пытаясь отнять излишний, как ей казалось, стакан абрикосового самогона, изжелта-мутной гадости (Колеев, блаженно улыбаясь, растрепанный, слабо, но настырно отводил ее руки, просил налить себе снова, пока улыбка его не становилась совсем сияющей, а слова — такими ласковыми и большими, что не проходили уже из горла, и кто-нибудь из мужчин не вынимал его из-за стола и не укладывал в кровать, как ребенка…), или топя за непослушание в море.
Он был похож на теплый южный ветер: летел, в какую вздумается сторону, жил минутой, мгновенно вспыхивающей прихотью, теплый ветер, ибо все льнули к нему, жмурились, ветер, чей дом везде, жилище из воздуха и аромата…
Диапазон возрастов, в которых плескалась его душа, был необыкновенно широк — от десяти лет до семидесяти.
И лгал он — и как ребенок, и как взрослый.
Выстраивал на костях своих бывших романов и дружб причудливые разговорные сюжеты, витийствовал, забывал об обещаниях, рассыпаемых многажды, исчезал…