Эдгар Доктороу - Уэйкфилд
Итак, я сумел написать эту книгу благодаря тому, что встал на точку зрения Дэниэла. Те, кто не читал романа, полагают, что он написан в защиту Розенбергов. Это неверно. Я не пытался выяснить, виновны Розенберги или не виновны. Роман не о них. Он о том, что с ними произошло. Это уголовное дело — канонический портрет Соединенных Штатов 50-х годов, автопортрет эпохи психоза в масштабах страны. Вот о чем моя книга. И еще о том, что способны родители, одержимые идеологическими фантазиями, сами того не сознавая, сотворить с жизнью своих детей.
А. В. Артур Кёстлер в романе «Слепящая тьма» писал о замученных и казненных в годы террора большевиках так: «Они были виновны, но не в тех преступлениях, за которые их осудили».
Э. Л. Д. Мне кажется, даже те, кто согласны с этим утверждением и всегда считали, что Розенберги виновны, никогда не желали их казни.
А. В. Конечно нет.
Э. Л. Д. Если говорить не о книге, а об этой паре, и вспомнить признание Собелла, выходит, что Юлиус Розенберг действительно был шпион, а жена его — скорее всего, нет. Ее казнили на электрическом стуле на основании ложных показаний сестры мужа. Сам Розенберг не занимался атомным шпионажем, он поставлял много других сведений, например, о радарах, о различных видах вооружения и тому подобное. А вот, к примеру, некий Клаус Фукс,[15] совершивший реальное предательство, был приговорен к тюремному заключению и через восемь лет вышел на свободу. Если разобраться, все участники судебного процесса показали себя не лучшим образом: и сторона обвинения, и судья, который явно состоял в сговоре с прокурором, и, безусловно, Рой Кон, который изуверски хвастался, что именно он внушил судье Кауфману мысль о смертной казни, и сам судья Кауфман, заявивший, что Розенберги несут ответственность за войну в Корее. Последнее — бред чистой воды. В общем, все, кто причастен к этому делу, как ни крути, выглядят отвратительно.
А. В. Я мог бы задавать вопросы еще несколько часов, но у нас есть традиция предоставлять микрофон аудитории. Прошу вас. <…>
Голос из зала. Я журналист. Пытаюсь написать пьесу, не историческую — учитывая ваш комментарий, не хочу пользоваться этим определением, — однако действие происходит в прошлом. И бьюсь над вопросом: нужно ли придерживаться доподлинно известных фактов о жизни прототипов моих персонажей и копаться в документах в поисках новых фактов? По-моему, это ошибочный подход, заниматься этим не стоит, и все же я сомневаюсь, вероятно, в силу моей основной профессии. Интересно, насколько вас заботит эта проблема. Взять хотя бы роман «Марш», которой мне очень понравился, но я заметил, как вольно вы обращаетесь с персонажами, поэтому хотелось бы узнать, есть ли некая граница, когда понимаешь, где можно присочинить, а где надо следовать имеющимся фактам.
Э. Л. Д. Это сложный вопрос. Я знаю многих писателей, которые, прежде чем сесть за стол, занимались скрупулезными исследованиями — и не смогли написать ни строчки. На них давил груз сведений, почерпнутых из источников, — это убивает воображение. На вопрос, много ли я извлекаю из источников, я отвечаю: мне хватает. Роман, как, вероятно, и пьеса, пишется ради эстетической задачи. Когда я превращаю генерала Шермана, личность историческую, в персонажа романа «Марш», я делаю то же самое, что живописец, который пишет портрет. Художник субъективно интерпретирует объект: холст говорит о нем самом столько же, сколько о его модели. Изображение всегда отличается от оригинала.
В Англии есть Общество короля Ричарда III, созданное с целью пресечь ужасную клевету, распространяемую шекспировской пьесой. Члены общества утверждают, что Шекспир очернил и дискредитировал Ричарда, который был очень хорошим, мудрым правителем, не убивал детей и вовсе не был горбатым серийным убийцей. (Смех.) Если они преуспеют в своем деле — а им уже удалось выяснить, что Шекспир пользовался хрониками Холиншеда,[16] который находился под пагубным влиянием Томаса Мора, чьи сочинения противоречат исторической правде, — мы получим двух Ричардов: одного исторического, другого шекспировского. И который из них, по-вашему, более ценен? «Ричард III» — одна из самых популярных пьес Шекспира, в которой автор убеждает нас в том, что каждый стремится безнаказанно жить за счет других. Это великая трагедия о проблемах нравственности, потому автор и не старался следовать историческим фактам. Другой пример. Я уже упоминал сегодня «Войну и мир». У Толстого Наполеон — пухлый нескладный коротышка, не способный даже в седле держаться как подобает. Возможно, так оно и было, но дело-то в другом. Для Толстого главное — несоответствие между физическим обликом Наполеона и его деяниями, и результат этого несоответствия — тысячи мертвых солдат по всей Европе. Толстой провел большую исследовательскую работу, но в романе дал собственную оценку Наполеону. Боюсь, я перегрузил вас ссылками на мировые авторитеты, поэтому возвращаюсь к себе. Когда я писал «Рэгтайм», я неплохо позабавился, создавая образ Д. П. Моргана,[17] но ведь и сами знаменитости выдумывают о себе всякую всячину задолго до того, как за них возьмутся писатели. (Смех.) Если хотите почитать настоящую фикцию про Моргана, обратитесь к его авторизованной биографии. (Смех.)
Вопрос из зала. Вы сказали, что пишете каждый день. Откройте нам секрет, над чем вы сейчас работаете. И еще: что из написанного ранее вам особенно нравится?
Э. Л. Д. Открываю. Сейчас я пишу очередной великий роман. (Смех.) Вероятно, вы хотите узнать, что из написанного мною стоит прочесть. Понимаю. К чему тратить время, искать самому? Что ж, возьмите «Добро пожаловать в тяжелые времена». Хотя нет, не стоит. «Книга Дэниэла» — интересная вещь, но мрачноватая и сложная, к тому же там использованы постмодернистские приемы. Забудьте о ней. «Рэгтайм» — пародия на историческую хронику, так что и тут не советую. Вообще, боюсь, все эти романы не для вас. (Смех.)
<…>
Вопрос из зала. Я прочла ваш рассказ в журнале «Нью-Йоркер» — не помню названия… о человеке, который прячется в своем гараже.
Э. Л. Д. Рассказ называется «Уэйкфилд».
Из зала. Да, «Уэйкфилд». Как вам удалось написать такой рассказ во время работы над романом? Или вы взяли таймаут?
Э. Л. Д. Иногда полезно ненадолго отвлечься от романа и написать что-то, совершенно с ним не связанное. Должен вам сказать, что рассказ с таким же названием есть у Натаниеля Готорна. Там идет речь о живущем в Лондоне XVIII века англичанине, который однажды, как обычно простившись утром с женой, уходит из дома и возвращается спустя двадцать лет. Все эти годы он прячется по соседству. В рассказе Готорна есть такая фраза: «Дадим же возможность читателю самому поразмыслить над этим умопомешательством». И я решил: отлично, вот этим я и займусь. Так что «Уэйкфилд» — это мое толкование готорновской истории.
<…>
Вопрос из зала. Вы писали о разных периодах… А какие моменты в американской истории наиболее близки лично вам, с какими воспоминаниями вы не расстаетесь?
Э. Л. Д. Я помню, где находился во время убийства Джона Кеннеди — в офисе на Мэдисон-авеню. С детства помню, что, когда умер Франклин Рузвельт, все вокруг плакали, взрослые плакали, и я тоже заплакал. Помню, как все радовались, когда закончилась война, Вторая мировая. Как все нервничали, когда Хрущев отправил ракеты на Кубу: кошмарные были дни, все действительно боялись, что русские сбросят на нас атомные бомбы. Но для меня это просто эпизоды из жизни, я не воспринимаю их как события исторические. Наверно, для молодежи, людей, которые появились на свет пятнадцать лет назад, для моих внуков это уже история, для меня же — нет. <…> Любопытно, что сейчас некоторые историки берутся за сочинительство. Устный рассказ — самая древняя система передачи известных человечеству знаний. Сказители Бронзового века, такие как Гомер или авторы Ветхого Завета, творили в рамках этой системы, поскольку никакой другой тогда просто не существовало. Им науку заменяло религиозное озарение. В отличие от нас, они не разделяли функции языка — это у нас все разложено по полочкам: язык науки — одно, религии — другое, повседневного общения — третье, поэзии — четвертое и так далее. Люди Бронзового века классификацией не занимались, для них подобных различий не существовало, поэтому они могли, передавая информацию для обучения молодежи, соединять зримое и незримое, прошлое и настоящее и дозировать страдания так, чтобы легче было переносить тяготы жизни. Сам акт устного повествования означал, что все рассказанное — правда. Но потом пошло: эпоха Просвещения, Галилей, Фрэнсис Бэкон, который заявил: «Самое лучшее из доказательств есть опыт»… Тогда-то устный жанр и утратил авторитет. А сейчас только малые дети верят, что все, что им рассказывают, правда. Дети и еще фундаменталисты. (Смех.) Но человеческий мозг все еще восприимчив к рассказам. Доказательство тому — ученые социологи, психологи и антропологи, оккупировавшие область художественной литературы. Взять хотя бы Фрейда с его замечательными описаниями случаев из практики или социологов с нарисованными ими весьма субъективными этническими портретами. Все они перекочевали на нашу, писательскую, территорию и оттеснили нас словно бы в резервацию. Я прекрасно помню, что остро это ощущал, когда писал «Рэгтайм». В то время в мире доминировал эмпирический метод познания, и я сказал себе: «Ладно, если читатели жаждут фактов, они их получат. Я предъявлю им такие факты, от которых у них глаза на лоб полезут».