Франсуаза Саган - Потерянный профиль
— Все же, — сказал Юлиус, — что все это значит, Жозе? Вы прекрасно знаете, что вы мой друг, что я питаю к вам привязанность. Даже больше, чем привязанность, — добавил он задумчиво.
Я насторожилась.
— Я питаю к вам уважение, — продолжал он, — и поверьте, внушить мне это чувство не так легко. Пересуды меня глубоко огорчают, но мы ведь в Париже. Я мужчина, вы женщина. Этого следовало ожидать.
Я уже приходила в отчаяние. Еще один-два штампа — и я скончаюсь.
— Я очень рада, что вы питаете ко мне привязанность и уважение, — произнесла я. — Кстати, я отвечаю вам тем же. Но, Юлиус, в конце концов, разве вы не имеете в виду ничего другого?
— Другого?
Он глядел на меня округлившимися глазами. Я почувствовала, что краснею. Ну, уж это конец.
— Да, — ответила я, — другого.
— Ха-ха-ха! — он весело рассмеялся. — Моя дражайшая Жозе, я никогда ничего не имею в виду. Я человек без воображения. Я всегда доверяюсь ходу времени.
— К чему же, вы думаете, мы со временем придем?
— Но, Жозе, маленькая моя, — сказал он с улыбкой, по-моему, довольно глупой. — Прелесть течения времени в том, что никогда не знаешь, куда оно тебя приведет. Никогда, во веки веков.
Это последнее откровение меня доконало. Я сложила оружие. Ведь говорил же мне Дидье, что я не вытяну из Юлиуса ничего. Нервничая, я взяла сигарету не тем концом, и Юлиус предупредительно зажег фильтр. У него вырвался тот смех-лай, секрет которого был известен ему одному. Он протянул мне другую, нужным концом.
— Вот видите, — сказал он, — вы делаете и говорите одни глупости. Подумать только, я так взволновался после вашего телефонного звонка! Нет-нет, доверьтесь своему другу Юлиусу. Живите, как живется, и не рассуждайте слишком много.
Теперь он говорил как Страшный Серый Волк, но я ощущала в себе все меньше призвания быть Красной Шапочкой. С другой стороны, следовало признать, что если мои опасения безосновательны, я поставила Юлиуса в весьма и весьма затруднительное положение. Ведь не мог же он сказать мне, что не испытывает никакого желания делить со мной ложе, а значит, он сохранял эту двусмысленность как форму вежливости. Не успела эта мысль родиться во мне, как я лихорадочно за нее ухватилась. Это меня устраивало. В этом случае все становилось простым и ясным. Если восстановить в памяти некоторые фразы нашего разговора, становится очевидным, что поведение Юлиуса — это поведение мужчины, уставшего от женщин или разочарованного в них. Юлиуса интересует лишь власть, дела и, как дополнение к этому, одна симпатичная молодая женщина, которой он старается помочь. Все остальное лишь плод моего воображения и воображения Дидье. Обостренная чувствительность заставляет его повсюду видеть бурные страсти. Я перевела дух. Однако вздохнуть совсем свободно я еще не могла. Я сделала, что могла, стараясь быть чистосердечной и не смешной. А если Юлиус все-таки вынашивает какие-то тайные замыслы, мое беспокойство и возмущение должны открыть ему глаза. Я немного оживилась. Мы вспомнили вечер в Опере. Я похвалила живую реакцию Юлиуса. Он похвалил мою находчивость. Мы обменялись несколькими растроганными фразами по поводу Дидье, посмеялись над г-жой Дебу, и он проводил меня домой. В машине он просунул мою руку под свой локоть и, похлопывая мою ладонь, болтал весело, как школьник. В глубине души мне было немного стыдно теперь за то, что я приписывала этому неловкому, но порядочному человеку такие вероломные замыслы. Бескорыстие — не пустой звук. Если старший брат Дидье, с его красивыми глазами и большими ладонями, не может этого понять, тем хуже для него. Легко осуждать и презирать. Даже очень легко. Завтра я объяснюсь с Дидье и постараюсь переубедить его. Да, я, несомненно, была права, когда столько колебалась, прежде чем затеять этот смешной разговор. Всегда следует прислушиваться к своей интуиции.
Мой случай грешит лишь одним недостатком: подсказки моей интуиции всегда так противоречивы. Когда я опять буду в «Салине», я все-таки постараюсь распробовать эту ромовую бабу. Я так и не могла сказать, съедобна она или нет.
Когда я входила в дом, меня остановила консьержка. Она подала мне телеграмму. Там было сказано, что Алан очень болен, что я должна немедленно вылететь в Нью-Йорк и что в Орли меня ожидает билет на моё имя. Телеграмма была подписана матерью Алана. Я тут же позвонила в Нью-Йорк и вызвала ее. Подошел дворецкий. Да, господин Эш в клинике. Нет, он не знает, по какому поводу. Действительно, госпожа Эш ждет меня как можно скорее. Это не могло быть хитростью. Его мать терпеть меня не могла, как и все, кто питал любовь к ее сыну; она не позволила бы избрать себя орудием любовной хитрости. Сердце мое колотилось от отчаяния. Я стояла в комнате, заваленной художественными журналами, как посреди ненужной декорации. Алан болен. Он, может быть, при смерти. Эта мысль была мне невыносима. Пусть Нью-Йорк — это ловушка, я должна лететь Я позвонила Юлиусу. Он вновь был безупречен. Он нашел мне самолет, улетавший через четыре часа, забронировал место и отвез меня в аэропорт с самым невозмутимым видом.
Когда я прощалась с ним у регистрационной стойки, он попросил меня не волноваться. Он сам должен быть в Нью-Йорке на будущей неделе и постарается ускорить свою поездку. В любом случае, он позвонит мне завтра в отель «Пьер», где у него постоянно забронирован номер и где он просит меня остановиться. Ему будет спокойнее, если он знает, где меня найти. Я на все соглашалась, ободренная его ласковыми словами, спокойствием и организованностью. Когда я увидела его, такого маленького издали, машущего мне из-за турникетов, я почувствовала, что покидаю очень дорогого друга. Действительно, за эти три месяца он стал покровителем — в самом благородном смысле этого слова.
Все пассажиры гигантского самолета, бесстрастно летевшего через ночь и океан, спали. Одна я приютилась в баре первого класса. Крошечный бар походил на автономную ракету, которая вот-вот отделится от самолета и одиноко исчезнет в галактике. Последний раз я совершала этот путь два года назад, только днем и в обратном направлении Самолет плыл вслед за солнцем посреди розовых и голубых облаков. Тогда я убегала от Алана, и самолет своей гигантской, чудовищной силой все дальше уносил меня от того, кого я еще любила. Теперь та же сила послушно возвращала меня к Алану, но я больше не любила его. Мне было покойно в этом уединенном баре, где дремлющий бармен, в мыслях, несомненно, проклиная меня, иногда порывался встать и предложить мне виски. Но я отказывалась. Да, моя свекровь хорошо сделала, заказав мне билет в первом классе, ибо только его пассажиры имели доступ в бар. Но еще лучше она сделала, заплатив на него. Значит, она знает о моем безденежье. Интересно, что она об этом думает? Конечно, как мать Алана и мать-эгоистка, она может желать мне в жизни лишь несчастий. Но, будучи американкой и женой американца, она должна быть шокирована тем, что Алан оставил меня без средств. Ее состояние было обеспечено двумя разводами и одним вдовством, так что эта статья равноправия женщин меньше всего казалась ей поводом для; шуток. Я спрашивала себя, как Алан представил ей положение вещей.
Она была женщина жестокая и властная. Двадцать лет назад «Херперс-Базар» превозносил ее прекрасный профиль хищной птицы. Это сравнение почему-то привело ее в восторг, и она даже усвоила особый поворот головы и пристальный взгляд, время от времени устремленный, на собеседника, что еще более подчеркивало сходство. Она и меня пыталась гипнотизировать в самом начале нашей супружеской жизни. Но я была влюблена в Алана, понимала, что он несчастлив, и на месте орла видела старую злую курицу. Ее неоднократные попытки разлучить Алана со мной лишь еще больше сблизили нас и, в конце концов, заставили бежать. Разрушили нашу жизнь мы тоже сами. Тем не менее, в этом самолете я находилась благодаря ей и отдавала себе отчет в том, что отныне свет солнца, облака и прекрасные пейзажи, которые когда-то расточала для меня земля, разворачивающаяся подо мной, те чудесные сны, доставляемые столь частыми полетами, подчинены моему материальному положению, то есть более чем ограничены. Итак, моя пресловутая свобода оказывалась во все более и более тесных рамках. Но я недолго предавалась этим грустным размышлениям. Шум самолета и звон льдинки в стакане перекрывали непрестанный звон в моей голове, напоминавший, что Алан болен, может быть, умирает, и что, так или иначе, это моя вина. Я не заснула ни на секунду и сошла в аэропорту «Панамерика» окончательно обессиленная и осовелая. И аэропорт стал другим. Он еще вырос, еще ярче сверкал огнями и был еще более устрашающим, чем в моих воспоминаниях. Я вдруг почувствовала страх перед ошеломляющей Америкой, как перед безупречной иностранкой. От шофера такси меня отделяло стекло, непроницаемое для пуль, а значит и для беспечных, веселых разговоров. А по мере того, как мы углублялись в этот город из камня и бетона, мне стало казаться, что все стекла машины стали непроницаемыми и небьющимися и что они навсегда отделили меня от Нью-Йорка, который я так любила. Свекровь жила, разумеется, в Сентрел-Парке, и прежде чем впустить меня, портье позвонил на ее этаж. Значит, Нью-Йорк еще и забаррикадирован. Я смутно узнала застекленную переднюю квартиры, увешанной полотнами абстракционистов — все они служили для помещения капитала, — и, содрогаясь, вошла в гостиную. Хищная птица была там и набросилась на меня. Она сухо поцеловала меня в щеку, я испугалась, как бы она не выклевала из нее кусок. Затем, отстранившись и продолжая держать меня за кончики пальцев, она пристально на меня взглянула.