Виктор Ерофеев - Пупок
Короче, наш живодер не умирает. Зоща выхаживает его. Зоща воняет дезинфекцией, как старый самолет Аэрофлота. Где-то там, в чулане с бельем или чуть ли не под сгнившим крыльцом, у них роман, и отец получает удовольствие от превосходства над беспредметным сухостоем выздоравливающих товарищей.
Подлечив, Ивана Сергеевича забросили в Сибирь: во всяком случае, расставаясь, они с Зощей всплакнули (по одной версии), по другой — даже не попрощались.
Про службу в лагерной охране (Господи, еще одна заезженная пластинка!) вообще ничего не рассказал (да его никто и не спрашивал), но, видимо, досье на него имелось, и уже по смерти Сталина его из органов выставили (то ли за диссидентский контакт с иностранкой — видно, действительно, если здесь подобает говорить о действительности, настучали продырявленные соратники, не в силах пережить его успех у блеклой, конечно, но не такой еще старой пизды, — то ли за проявленные зверства по отношению к литовскому населению — то ли за этот двойной, равноценный криминал).
В дальнейшей жизни он получил чин ревизора и занимался борьбою с хищениями, отчего жил припеваючи, будучи нечестным человеком, но очень скрытно (его квартира в мерзейшем Коптеве показалась мне темной крепостью, забитой мебелью, нераспакованными ящиками, холодильниками, жратвой. Да и бриллиантами, добавил Женька).
Завершая свою малохудожественную исповедь перед обретенным сыном, Иван Сергеевич неожиданно рыдающим голосом вдруг впал в другую крайность:
— Простишь ли ты меня, мой сын?
— Прощу, тато! — немедленно ответил изрядно охуевший Женька.
— Ну как же можно меня так просто простить? — с неудовольствием всплеснул руками Иван Сергеевич. — Я засовывал револьверы в пизды сдобных литовок и открывал бешеную пальбу…
— Ужас, ужас! — схватился за голову Женька. — Но такое время было, тато. Война.
— Наше дело было правое, сын мой.
— Розумем.
— Я разбивал литовским младенцам головы об заборы!
Женька крякнул:
— А это зачем, тато?
— Чтобы лучше бороться с фашизмом.
— Так-так, розумем.
— Я посылал невинных хлеборобов в газовые камеры!
— Разве у комиссаров тоже были газовые камеры? — изумился Женька.
— У нас все было, — грустно сказал Иван Сергеевич.
— Тато, — сказал Женька, — каким бы ты ни был, я рад, что тебя нашел.
Со слезами на глазах он поцеловал отцу правую руку.
— Тогда помолимся перед иконой, — сверкнул глазами Иван Сергеевич и потащил Женьку в соседнюю комнату, где упал на колени, а также Женьку понуждал упасть рядом с ним. Женька, отравленный католицизмом, отказывался.
В результате несоответствия, разрушавшего, по моей догадке, основы карательной программы (Женькино благодушие, что ли?), наступила заминка, своего рода тайм-аут для обдумывания продолжения. Когда время двинулось вновь, Женька раскрыл рот.
— Семейная! — с гордостью сказал отец, — Вот единственная женщина, которую я люблю.
На Женьку взирала скорбящая Матка Бозка в форме русской бесценной иконы. Золотой оклад был утыкан каменьями и сиял, как престольный праздник.
— Какой век? — спросил я Женьку.
— Пятнадцатый.
— Ты религиозный, тато?
— Очень, — был тихий ответ.
— Прости его, — страстно попросил Женька православную мадонну, становясь на колени. — Прости грешного старика.
Женька всегда мечтал о богатстве. Иван Сергеевич искушал согласием на ее вывоз. Я ездил порой по служебному паспорту повышать квалификацию польским учителкам русского языка, разводящим выдр, норок и кроликов. Отец с сыном стали бешено меня обхаживать, засовывали в рот ложки с черной икрой.
Не говорил «нет», но внутренне наотрез отказался. Тем временем они за руки гуляли по Александровскому саду и посещали Третьяковскую галерею.
Когда на третий день осмотрели ВДНХ, Женькин отец, на сон грядущий встав перед иконой, спустил штаны.
Складки живота были изранены неровными следами резинок. Возле пупка четко отпечаталась пуговица, как доисторическая птица на камне. Его лицо стало вдруг озорным. — Присоединяйся!
Женька присмирел от предложения. «Да, — промелькнуло в Женькиной голове, — верно говорят у нас в Польше: с немцами теряешь свободу, с русскими — душу».
— Давай вместе!
— Не хце!
— Ты думаешь, это кощунство?
Теперь, через много лет, мне кажется, я понимаю далекий замысел вопроса. Крикни Женька «да», все бы, наверное, обошлось. Вместо этого он испытал постыдное чувство возбуждения от переизбытка резкого отвращения.
Озорной, отечный ревизор, беседующий с божеством на собственном языке, не мог этого не заметить. Ревизорский глаз — алмаз. Обратившись в бегство, Женька спрятался в ванной. Иван Сергеевич быстро-быстро стал объясняться в любви.
Ну, онанист… Во всяком случае, именно как курьез поведал мне Женька эту забавную историю.
Тогда… что было тогда? Тогда, без проволочек, был сделан радикальный ход. На следующий вечер они выпили сильно. Они спотыкались о ковры, бились о мебель и двери.
— Ну, давай помиримся, — предложил Иван Сергеевич.
— Хорошо, — сказал Женька.
— А ты кто такой? — спросил Иван Сергеевич.
— Сам знаешь, — сказал Женька.
— Не знаю, — заупрямился Иван Сергеевич.
— Ты чего хочешь? — спросил Женька.
— Любви, — сказал Иван Сергеевич. Он заплакал. — Ты думаешь, мне жалко иконы? Она — твоя. На — бери. Но ты меня тоже не забывай. Тебе что, трудно, что ли?
— Я не забываю, — холодея, пролепетал Женька.
Ну, конечно, он был двустволка, как всякий подающий надежды актер. У него был свой маленький опыт, которым он, естественно, гордился. А с другой стороны, продать и зажить. Короче, он ответил отцу не то чтобы вяло, но невнятно (ты чего? вообще того?), и мне, не слишком уверенному ни в этом пьяном диалоге, ни в дагестанских коврах, о которые они спотыкались, ни даже в предыдущем околоиконном извержении — ни в чем, мне больно продолжать…
Ответив необидчивым отказом, мечтая об иконе, Женька улегся спать, и ночью к нему пришел отец.
Протрезвевший отчасти, дурно пахнущий староватым подержанным телом, явился.
А как бы хотелось написать о другой встрече, дайте другую! Незгибаемый «раб кпсс», убежденный церковник, у которого нашелся скептический сын… Происходит сыновнее обращение. Слезоточивая, верная, правильная, с наградой за стойкость духа история, и почему у этих веселых великомучениц (если я что-то понял) не хватило широты возведенных в канон сердец перековать месть на ту любовь, которой так жаждал Женька, преумножить любовь? Кто мне ответит? Никто, никогда (понимаю, силы не равны, и выгляжу глупо, но не могу сдержаться).
Женька проснулся от странного чувства. Иван Сергеевич, почему-то в очках и в бухгалтерских налокотниках, внимательно дрочил ему и, увидев, что Женька пошевелился, тихо молвил:
— Постой, ща кончишь.
Женька решил, что все это снится, и дернулся, чтобы отогнать невозможный сон, но, дернувшись, кончил и вовсе проснулся. Иван Сергеевич облизывал губы. У него была дряблая кожа лица, он был больной человек. Женька вмиг все сообразил и беспощадно ударил пяткой отца по губам, вскочил, схватил одежду, отец с разбитым ртом бежал за ним:
— Икона твоя!
В предутренний час Женька схватил такси и примчался к единственному другу, который завелся у него в этом страшном русском городе. Он долго не мог успокоиться. Бродил по квартире, варил на кухне кофе, курил и стонал.
Вот такой нехороший случай. Проспал свой несмачный оргазм.
Утром позвонил Иван Сергеевич: пропал Женька. Не у меня ли? Контуженный сладострастник говорил встревоженным, сладковатым голосом. Женька вырвал трубку и стал материться, путая русские слова с польскими, как обычно поляки.
Он будет мстить тебе, сказал Женька, и не ошибся. Иван Сергеевич широко распустил слух о том, что мы нашли двух блядей из города Горького и предаемся коллективному разврату. Я представился им поляком и потом очень тяготился, поддерживая акцент. Мы накормили их запасами моего холодильника, в основном подарками Женькиного отца.
У маленькой были мелкие (вроде креветок), юркие груди, у второй они оказались большими, хорошими, она их прикрыла от стеснения синей косынкой с белыми дружественными надписями. Женька сразу содрал с себя все и стал прыгать на одной ноге; они — хихикать. Небольшой, но очень техничный, объяснил Женька. А его вообще не бойтесь, — сказал про меня. — Он у нас импотент, но умеет маскироваться под доброго ебаря. Покажи, что это у тебя там висит? Девки снова давай хихикать. Я ошалел от Женькиного чувства юмора, обиделся, не сразу показал.
Куда-то они звонили. Откуда-то свалилась еще третья. Ее тоже быстро уговорили снять блузку, но вторая попросила меня ничего больше с ней не делать, потому что она еще маленькая. Третья посмотрела-посмотрела на танцы из кресла и юным басом сказала: оригинально. Она доводилась кому-то сестрой, по-моему, второй. Потом девки ушли в ванную и вышли в полотенцах. Потом полотенца с них съехали. Третья вообще не сдвинулась с кресла. К тому времени Женька напился. Он ушел с первой, потом пришел и заснул на диване. Тогда две первые девушки принялись друг у друга трогать груди, рассматривали их с нескрываемым интересом. Потом все мы, кроме спящего Женьки, трогали груди третьей, но не более этого. Потом третья устала от разврата, раззевалась, личико сморщилось, и она быстро уснула в кресле. Мы со второй пошли в спальню и делали все, но не трахались. Потом постучалась первая, просилась поспать на кровати без глупостей. Утром я проснулся с высокой и худенькой горьковчанкой, обрадовались друг другу и, как влюбленные, всерьез занялись ее узким и темным лобком, уходя все дальше и вглубь; первая нам помогала: томно вздыхала и щупала яйца, пока я не обнаружил, что все мы перепачкались в крови. Тут худенькая была вынуждена признать, что она только второй раз в жизни, а первый не получился. Она стала женщиной с псевдополяком, у которого утром выветрился акцент, как это бывает в фильмах, и никого это обстоятельство не удивило. Зато девственность худенькой бляди воодушевила меня, и мне захотелось сказать ей что-то хорошее, подарить сопутствующий подарок, просто что-нибудь выкрикнуть. Когда она с кровавым животом пошла мыться, я принялся было за первую, но та в решительную секунду объявила, что хочет писать, ушла и пропала, я нашел подруг в ванне, на полу валялась моя разбитая электробритва «браун», а третья вообще ушла рано, самостоятельно справившись с замком. В ванне худенькая имела сугубо торжественный вид. Из шести яиц мы пожарили глазунью и сожрали ее с удовольствием, в дружеской компании строя планы совместной жизни. Женька встал поздно, с головной болью, брюзжа, мы его не одобрили: он бесцельно слонялся.