Марина Вишневецкая - Вышел месяц из тумана
Зато одноклассники меня вдруг полюбили – недели на полторы, а то и на целых две. Ну что тебе Пал Скорпионыч! А еще я звала его Палом Секамычем, и, представь, откликался!)
Ну и вот. Я вернулась с лимана и решила уехать, побросала вещички в рюкзак и – на первый автобус. Мне казалось, что так будет лучше – будет легче. Я даже билет умудрилась продать – прямо с рук. И уже встала в очередь – бронь обещали на проходящий. А потом я подумала: целая жизнь впереди, и всю эту огромную, длинную жизнь мне придется гадать – обо всем,– а не только, чьи именно зубы. Впрочем, это мне вдруг показалось важнее всего.
Я поймала попутку, чтобы к завтраку быть за столом…
Знаешь, дальше – не так интересно.
Если отрочество – средневековье, значит, юность – по логике, Ренессанс, ну, а молодость, сколь барочна, столь и порочна? Ты однажды сказала, что отрочество неизбывно во мне, что есть вечные отроки, даже в старости их глаза прожигают, как угли, потому что не смотрят в себя… Я барочна, Татьяна! Отныне – барочна, невзирая на худосочность. Весь декор мой, вся пышность – внутри. Я не буду пить дрожжи – из принципа: я не тело, а тело – не я. Я прочла у Ломброзо, как один сумасшедший приходил на могилу, которую он считал своей, как он видел сквозь землю разложение измотавшего душу, ненавистного тела и как он ликовал. Он считал себя призраком и все время ходил просветленный.
Это – все-таки выход. А, возможно, что даже и вход.
Не пугайся. Уж мне-то он точно заказан. Если я не рехнулась, когда Пал Сергеич сказал, что к нему заявилась жена! Он подплыл ко мне в море, потому что я к завтраку все-таки не поспела, и сказал, что готов от стыда утонуть, что Оксана ревнива, как тысяча мавров, что упала как снег, он не ждал, не гадал. И вдруг с пафосом: «Хочешь, мы завтра уедем?» – «Ты и я?» – «Нет, ну что ты! Я и она».– «Вы? С чего бы?!» – «Мне стыдно мозолить тебе глаза».– «Интересно! А ей что ты скажешь?» – «Ей? Придумаю что-нибудь. Ну, будь умницей!» – и нырнул: был и нету. Я хотела сказать, что люблю, что стерплю, еще классик сказал, что жена есть жена, и пускай уж себе отдыхают, но он вынырнул так далеко…
За обедом им подали тертый суп и пюре! Я специально три раза ходила – то за хлебом, то за вилкой и ложкой – мимо них. Пал Сергеич грыз мясо и – кровожадно. Суп с пюре ела белая женщина с очень красным от солнца и, наверно, от злости лицом. У нее были крепкие ноги – я на пляже потом рассмотрела,– могучие плечи и низко посаженный зад. Говорят, что изъяны волнуют мужчин – например, асимметрия, да? Это правда? У нее ягодица одна как-то больше другой… Ну и челюсть, как ты понимаешь.
В монастырь мне нельзя, потому что и там чают в теле воскреснуть – по-моему, страшная пошлость!
«Синих вод окоемВсе темней и тесней.Запершись с ней вдвоем,Что ты телаешь с ней?»
– тоже пошлость, конечно, но все же простительная. Я же не знала, что, запершись, они чемоданы пакуют. Я торчала на пляже – колом, шпингалетом. Я изъела их желтую штору, как моль китель дедушкин – он в руках расползался, и от этого было гадливо и страшно. Я тогда разревелась, а мама сказала, что таких психопаток, как я, не берут в октябрята. И ты согласилась. Ты всегда соглашалась, потому и ходила в любимых. В них и ходишь. «Вот Танечка – нашей породы, а ты! У свекровки был прадед, она говорила, родную сестру запорол – их отродье!»
А сестру запорол, потому что за друга отдал, а она оказалась гулящей. Генетически я, вероятней всего, прямо к ней восхожу.
И – она поняла бы меня, как никто?
Ты же только приклеишь ярлык. Я созрела, я давно перезрела уже – вот чего ты не хочешь признать. Ну так слушай!
Я осталась на лишние сутки, потому что билет продала, а когда попыталась купить, удалось только этот – в проходе и при туалете. Потому и не сплю, вонь такая – не морщься, пожалуйста. Я духами под носом намазала и лежу – ничего. Я осталась на лишние сутки, и я думала, Павел Сергеевич – Запорожье ведь рядом – приедет. Поболтать, попрощаться, адрес дать или мой взять хотя бы. Жизнь ведь – это ужасно долго. И нельзя же на всю эту вечность!..
Пересменка похожа на зиму: пляж пустой, лежаки – под замком. К довершению сходства еще с ночи зарядил мелкий дождь. Он убил все следы. Я сидела на лавке и смотрела на шторм, становясь постепенно сама этим грохотом, этим воем. Я кричала, не слыша себя. Чтоб расслышать, заткнула пальцами уши, а когда оглянулась, то увидела недомерка-качка. Он смотрел на меня, как буравил. А потом закричал, то есть рот разодрал и задергал плечами. Я спросила: «Дурак или в детстве ушибли?» Слов он слышать не мог, но кадык – он торчал у него до того непристойно!– вдруг полез вниз и вверх, вниз и вверх. Я сидела в плаще, он стоял в красных плавках – по всему было видно, что только заехал и от радости оборзел. И помчался к воде, и запрыгал на волнорезе, а потом его смыло, наверно. Я смотрела на чаек, как они головами мотают, из песка вынимая объедки. А когда обернулась, качка уже не было. Волнорез весь насквозь промывался водой, как слюной,– костью в горле застряв. Я залезла на лавку, потом побежала к воде. На солярии – я помчалась потом на солярий – я увидела пошлого вида блондинку с Бертой Марковной, которая перепутала день и тоже на лишние сутки застряла.
– Лучше б я его сразу придушила ногами!– кричала блондинка.
– Как идет! Аполлон!– ликовала старушка.
Я прижалась к перилам: недомерок был жив и здоров. Он шагал по соседнему пляжу и махал нам рукой. Или мне?
– Ты приди! Ты дойди!– бесновалась блондинка.– Урод! Недоебыш!
Разбежавшись, он подвесил себя на турник и качал свои мускулы до совершенного изнеможения. А потом по-кошачьи упал, точно умер, точно мне говорил: испугалась? решила, что завтра я буду вот так – на песке, весь разбухший?..
До отъезда еще было целых полдня и вся ночь, и кровать без постели – белье унесли, спи как хочешь. Туалет под амбарным замком – и мочись куда хочешь, хоть в этот вонючий матрас – он привычный. В общем, я попросилась пописать к блондинке.
Я по розовым брюкам ее поняла и по кольцам, нанизанным пирамидкой, что мадам занимает как минимум полулюкс.
Люкс! Единственный на этаже! С душем, ковриком и туалетной бумагой! Я размякла. А тут еще куры, пускай на газетке засаленной, но зато ведь с кагором. Я случайных людей не люблю, но есть типы, которые больше, чем люди, которые именно типы, в которых все так густопсово! И тогда я смотрю их, как фильм,– понимаешь, не соприкасаясь.
– Ешь давай, прямо больно глядеть! Слышь, подруга, ты дрожжи не пробовала? Жалко, ты не в Черкассах живешь, я б тебе с пивзавода устроила. Что молчишь, мне и так слова не с кем сказать! Ну? И груди сейчас, говорят, набавляют. А на танцах здесь контингент или так – как в глубоком тылу? Педерастов, ой, как же боюсь, говорят, их теперь развелось, спидоносцы, заразы. Я такая брезгунья! Ты будешь мне есть? Я же с парнем приехала – бойся теперь за двоих! И Чернобыль сюда ведь стекает – да, время пришло? И не знаешь, какая холера страшнее!
Я уже захмелела, когда он вошел в этих красных дурацких трусах, и мне стало смешно – поначалу ни от чего, а потом оттого, как Алена кричит: «Нервомот! Сатана!– по слогам и от деланной ярости косорото.– Я приехала нервы сюда успокоить. Что ты морду воротишь?» – И вдруг подбежала и стала хлестать его по щекам, по спине. Что меня поразило – что он даже не пикнул, просто впился в ее запястья, усадил на диван, чмокнул в щечку, в другую, взял рубаху и джинсы и отправился в спальню. А потом, когда вышел одетым – я уже не смеялась, конечно, но он помнил мой смех – и кадык у него, будто это был нож, чуть его не вспорол изнутри. Я решила налить и ему, оглянулась, а его след простыл. Я – за ним, в коридор, со стаканом в руке. Тут смотрю – Берта Марковна.
– На огонек?– говорю.
– Ой, нет, деточка, на унитаз!– и по выходе: – Это счастье мое, что вы здесь, что вы есть. Дай, Алена, вам Бог человека хорошего встретить!
А затем был девичник. Берта Марковна жаловалась на боли в суставах, ишемическую болезнь и на камень, по-моему, в почке. Она тоже устала быть телом. Впрочем, нет. Это тело устало быть ею. Тело ей диктовало, что ощущать и чем жить в каждый миг. Понимаешь, в чем разница? Тело было огромней ее, и она уже не пыталась себя отыскать в его дряблых, растекшихся закоулках. Я же тем и жива, что я – не оно.
(Ты мне скажешь, конечно, что это – период или трудности роста. Нет! Душа не растет. Я скажу тебе больше: начиная с рождения, душа день за днем отлипает от тела. Отделяется, да! Неужели неясно, что смерть – только энный шажок на этом пути?)
Дамы бурно общались, не слыша друг друга. Я смотрела в окошко на скудный наш парк о трех клумбах, двух ветлах и четырех тополях, похожих на кипарисы. Я ждала Пал Сергеича. И чем ближе был вечер, тем безобразней ждала. А потом я нашла в рюкзаке – мне Алена велела найти анальгин – тоже, можно сказать, обезболивающее средство. Я тетрадку нашла. Он в ней делал тригонометрию, а с другой стороны рисовал. Например: райский сад, древо, змий, очень толстая и весьма откровенная Ева, очень плотный, с крупным членом Адам,– нагота не постыдна, он фиговыми листьями им прикрыл только рты. Им и змию, ты понимаешь? И еще был рисунок: путник, посох, дырявая ряса до пят, ровный нос, а под ним – третий глаз – не во лбу, не на темени, а – вместо рта. И внизу была надпись «Андрей Рублев».